Open
Close

Критики о произведении журнал печерина. Найдич Э.Э

Итак, история Бэлы кончилась; но роман еще только начался, и мы прочли одно вступление, которое, впрочем, и само по себе, отдельно взятое, есть художественное произведение, хотя и составляет только часть целого. Но пойдем далее. В Владикавказе автор опять съехался с Максимом Максимычем. Когда они обедали, на двор въехала щегольская коляска, за которою шел человек. Несмотря на грубость этого человека, «балованного слуги ленивого барина», Максим Максимыч допросился у него, что коляска принадлежит Печорину. «Что ты? Что ты? Печорин?.. Ах, боже мой!.. да не служил ли он на Кавказе?» В глазах Максима Максимыча сверкала радость. «Служил, кажется, да я у них недавно», отвечал слуга. «Ну так!.. так!.. Григорий Александрович?.. Так ведь его зовут? Мы с твоим барином были приятели» - прибавил Максим Максимыч, ударив дружески по плечу лакея, так, что заставил его пошатнуться... - Позвольте, сударь: вы мне мешаете, - сказал тот нахмурившись. «Экой ты, братец!.. Да знаешь ли? Мы с твоим барином были друзья закадычные, жили вместе... Да где ж он сам остался?» Слуга объявил, что Печорин остался ужинать и ночевать у полковника Н ***. «Да не зайдет ли он вечером сюда?» - сказал Максим Максимыч: «или ты, любезный, не пойдешь ли к нему за чем-нибудь?.. Коли пойдешь, так скажи, что здесь Максим Максимыч; так и скажи.. уж он знает... Я дам тебе восьмигривенный на водку...» Лакей сделал презрительную мину, слыша такое скромное обещание, однако уверил Максима Максимыча, что исполнит его поручение. «Ведь сейчас прибежит!..» - сказал мне Максим Максимыч с торжествующим видом: - «пойду за ворота его дожидаться... Эх, жалко, что я не знаком с Н ***!»

Итак, Максим Максимыч ждет за воротами. Он отказался от чашки чая и, наскоро выпив одну, по вторичному приглашению, опять выбежал за ворота. В нем заметно было живейшее беспокойство, и явно было, что его огорчало равнодушие Печорина. Новый его знакомый, отворив окно, звал его спать: он что-то пробормотал, а на вторичное приглашение ничего не ответил. Уже поздно ночью вошел он в комнату, бросил трубку на стол, стал ходить, ковырять в печи, наконец лег, но долго кашлял, плевал, ворочался... «Не клопы ли вас кусают?» спросил его новый приятель. - «Да, клопы...» - отвечал он, тяжело вздохнув.

На другой день утром сидел он за воротами. «Мне надо сходить к коменданту», - сказал он: - «так пожалуйста, если Печорин придет, пришлите за мной». Но лишь ушел он, как предмет его беспокойства явился. С любопытством смотрел на него наш автор, и результатом его внимательного наблюдения был подробный портрет, к которому мы возвратимся, когда будем говорить о Печорине, а теперь займемся исключительно Максимом Максимычем. Надо сказать, что когда Печорин пришел, лакей доложил ему, что сейчас будут закладывать лошадей. Здесь мы снова должны прибегнуть к длинной выписке.

Лошади были уже заложены; колокольчик по временам звенел под дугою, и лакей уже два раза подходил к Печорину с докладом, что всё готово, а Максим Максимыч еще не являлся. К счастию, Печорин был погружен в задумчивость, глядя на синие зубцы Кавказа, и, кажется, вовсе не торопился в дорогу. Я подошел к нему: «Если вы захотите еще немного подождать», - сказал я, - «то будете иметь удовольствие увидеться с старым приятелем...»

Ах, точно! - быстро отвечал он: - мне вчера говорили, - но где же он? - Я обернулся к площади и увидел Максима Максимыча, бегущего что было мочи... Через несколько минут он был уже возле нас: он едва мог дышать; пот градом катился с лица его; мокрые клочки седых волос вырвались из-под шапки, приклеились ко лбу его; колени его дрожали... он хотел кинуться на шею Печорину, но тот довольно холодно, хотя с приветливой улыбкой, протянул ему руку. Штабс-капитан на минуту остолбенел, но потом жадно схватил его руку обеими руками: он еще не мог говорить.

Как я рад, дорогой Максим Максимыч. Ну, как вы поживаете? - сказал Печорин.

«А ты?.. а вы?..» - пробормотал со слезами на глазах старик... - «сколько лет... сколько дней... да куда это?»

«Неужто сейчас?.. Да подождите, дражайший!.. Неужто сейчас расстанемся?.. Сколько времени не видались...»

Мне пора, Максим Максимыч, - был ответ.

«Боже мой, боже мой! да куда это так спешите?.. Мне сколько бы хотелось вам сказать... столько расспросить... Ну что? в отставке?.. как?.. что поделывали?..»

Скучал! - отвечал Печорин, улыбаясь...

«А помните наше житье-бытье в крепости?.. Славная страна для охотников!.. Ведь вы были страстный охотник стрелять... А Бэла!..»

Печорин чуть-чуть побледнел и отвернулся...

Да, помню! - сказал он, почти тотчас принужденно зевнув...

Максим Максимыч стал его упрашивать остаться с ним еще часа два. «Мы славно пообедаем», - говорил он: «у меня есть два фазана; а кахетинское здесь прекрасное... разумеется не то, что в Грузии, однако лучшего сорта... Мы поговорим... вы мне расскажете про свое житье в Петербурге... А?..»

Право, мне нечего рассказывать, дорогой Максим Максимыч... Однако прощайте, мне пора... я спешу... Благодарю, что не забыли... - прибавил он, взяв его за руку.

Старик нахмурил брови... Он был печален и сердит, хотя старался скрыть это. «Забыть!» - проворчал он: «я-то не забыл ничего... Ну, да бог с вами!.. Не так я думал с вами встретиться...»

Ну, полно, полно! - сказал Печорин, обняв его дружески: неужели я не тот же?.. что делать?.. Всякому своя дорога... Удастся ли еще встретиться - бог знает!.. Говоря это, он уже сидел в коляске, и ямщик уже начал подбирать возжи.

«Постой, постой!» - закричал вдруг Максим Максимыч, ухватясь за дверцы коляски: «совсем было забыл... У меня остались ваши бумаги, Григорий Александрович... я их таскаю с собой... думал найти вас в Грузии, а вот где бог дал свидеться... что мне с ними делать?..»

Что хотите! - отвечал Печорин. - Прощайте...

«Так вы в Персию?.. а когда вернетесь?» - кричал вслед Максим Максимыч...

Коляска была уже далеко; но Печорин сделал знак рукой, который можно было перевести следующим образом: вряд ли, да и не́ за чем!..

Давно уже не слышно было ни звона колокольчика, ни стука колес по кремнистой дороге - а бедный старик еще стоял на том же месте в глубокой задумчивости...

Довольно! не будем выписывать длинного и бессвязного монолога, который проговорил огорченный старик, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза досады по временам и сверкала на его ресницах. Довольно: Максим Максимыч и так уже весь перед вами... Если бы вы нашли его, познакомились с ним, двадцать лет прожили с ним в одной крепости, и тогда бы не узнали его лучше Но мы больше уже не увидимся с ним, а он так интересен, так прекрасен, что грустно так скоро расстаться с ним, и потому взглянем на него еще раз, уже последний...

«Максим Максимыч», - сказал я, подошедши к нему, - «а что это за бумаги оставил вам Печорин?»

А бог его знает! какие-то записки...

«Что вы из них сделаете?»

Что? я велю наделать патронов.

«Отдайте их лучше мне».

Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы, и начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на землю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде было что-то детское; мне стало смешно и жалко.

Вот они все, - сказал он: - поздравляю вас с находкою...

«И я могу делать с ними всё, что хочу?»

Хоть в газетах печатайте. Какое мне дело?.. Что, я разве друг его какой или родственник?.. Правда, мы жили долго под одной кровлей... Да мало ли с кем я не жил?..

Схватя и унеся поскорее бумаги из опасения, чтобы Максим Максимыч не раскаялся, наш автор собрался в дорогу, он уже надел шапку, как штабс-капитан вошел... Но нет, воля ваша! а уж надо проститься с Максимом Максимычем как следует, то есть, не прежде, как выслушав его последнее слово... Что делать? есть такие люди, с которыми, раз познакомившись, век бы не расстался...

«А вы, Максим Максимыч, разве не едете?»

«А что так?»

Да я еще коменданта не видал, а мне надо сдать кой-какие казенные вещи.

«Да ведь вы же были у него?»

Был, конечно, - сказал он, заминаясь: - да его дома не было... а я не дождался...

Я понял его: бедный старик, в первый раз от роду, может быть, бросил дела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, - и как же он был награжден!

«Очень жаль», - сказал я ему: - «очень жаль, Максим Максимыч, что нам до срока надо расстаться».

Где нам, необразованным старикам, за вами гоняться!.. Вы молодежь светская, гордая: еще покамест под черкесскими пулями, так вы туда-сюда... а после встретитесь, так стыдитесь и руку протянуть нашему брату.

«Я не заслужил этих упреков, Максим Максимыч».

Да я, знаете, так к слову говорю; а впрочем, желаю вам всякого счастия и веселой дороги.

За сим они довольно сухо расстались; но вы, любезный читатель, верно не сухо расстались с этим старым младенцем, столь добрым, столь милым, столь человечным, и столь неопытным во всем, что выходило за тесный кругозор его понятий и опытности? Не правда ли, вы так свыклись с ним, так полюбили его, что никогда уже не забудете его, и если встретите - под грубой наружностью, под корою зачерствелости от трудной и скудной жизни - горячее сердце, под простою, мещанскою речью - теплоту души, то, верно, скажете: «это Максим Максимыч»?.. И дай бог вам поболее встретить, на пути вашей жизни, Максимов Максимычей!..

И вот, мы рассмотрели две части романа - «Бэлу» и «Максима Максимыча»: каждая из них имеет свою особность и замкнутость, почему каждая и оставляет в душе читателя такое полное, целостное и глубокое впечатление. Героев той и другой повести мы видели в торжественнейших положениях их жизни и коротко их знаем. Первая - повесть; вторая - эскиз характера, и каждая равно полна и удовлетворительна, ибо в каждой поэт умел исчерпать всё ее содержание и в типических чертах вывести во вне всё внутреннее, крывшееся в ней, как возможность. Что нам за нужда, что во второй нет романического содержания, что она представляет собой не жизнь, а отрывок из жизни человека? Но если в этом отрывке - весь человек, то чего же больше. Поэт хотел изобразить характер и превосходно успел в этом: его Максим Максимыч может употребляться не как собственное, но как нарицательное имя, наравне с Онегиными, Ленскими, Зарецкими, Иванами Ивановичами, Никифорами Ивановичами, Афанасиями Ивановичами, Чацкими, Фамусовыми, и пр. Мы познакомились с ним еще в «Бэле» и больше уже не увидимся. Но в обеих этих повестях мы видели еще одно лицо, с которым, однако ж, незнакомы. Это таинственное лицо не есть герой этих повестей, но без него не было бы этих повестей: он герой романа, которого эти две повести только части. Теперь пора нам с ним познакомиться, и уже не через посредство других лиц, как прежде: все они его не понимают, как мы уже видели; равным образом, и не через поэта, который хоть и один виноват в нем, но умывает в нем руки; а через его же самого: мы готовимся читать его записки. Поэт написал от себя предисловие только к запискам Печорина. Это предисловие составляет род главы романа, как его существеннейшая часть, но несмотря на то, мы возвратимся к нему после, когда будем говорить о характере Печорина, а теперь прямо приступим к «запискам».

Первое отделение их называется «Тамань» и, подобно первым двум, есть отдельная повесть. Хотя оно и представляет собою эпизод из жизни героя романа, но герой по прежнему остается для нас лицом таинственным. Содержание этого эпизода следующее: Печорин в Тамани остановился в скверной хате, на берегу моря, в которой он нашел только слепого мальчика лет 14-ти, и потом таинственную девушку. Случай открывает ему, что эти люди - контрабандисты. Он ухаживает за девушкою, и в шутку грозит ей, что донесет на них. Вечером в тот же день она приходит к нему, как сирена, обольщает его предложением своей любви и назначает ему ночное свидание на морском берегу. Разумеется, он является, но как странность и какая-то таинственность во всех словах и поступках девушки давно уже возбудили в нем подозрение, то он и запасся пистолетом. Таинственная девушка пригласила его сесть в лодку - он было поколебался, но отступать было уже не время. Лодка помчалась, а девушка обвилась вокруг его шеи, и что-то тяжелое упало в воду... Он хвать за пистолет, но его уже не было... Тогда завязалась между ними страшная борьба: наконец мужчина победил; посредством осколка весла, он добрался кое-как до берега и, при лунном свете, увидел таинственную ундину, которая, спасшись от смерти, отряхалась. Через несколько времени, она удалилась с Янко, как видно своим любовником и одним из главных действователей контрабанды: так как посторонний узнал их тайну, им опасно было оставаться более в этом месте. Слепой тоже пропал, украв у Печорина шкатулку, шашку с серебряной оправой и дагестанский кинжал.

Мы не решились делать выписок из этой повести, потому что она решительно не допускает их: это словно какое-то лирическое стихотворение, вся прелесть которого уничтожается одним выпущенным, или измененным не рукою самого поэта стихом; она вся в форме; если выписывать, то должно бы ее выписать всю от слова до слова; пересказывание ее содержания даст о ней такое же понятие, как рассказ, хотя бы и восторженный, о красоте женщины, которой вы сами не видели. Повесть эта отличается каким-то особенным колоритом: несмотря на прозаическую действительность ее содержания, всё в ней таинственно, лица - какие-то фантастические тени, мелькающие в вечернем сумраке, при свете зари или месяца. Особенно очаровательна девушка: это какая-то дикая, сверкающая красота, обольстительная, как сирена, неуловимая, как ундина, страшная, как русалка, быстрая, как прелестная тень или волна, гибкая, как тростник. Ее нельзя любить, нельзя и ненавидеть, но ее можно только и любить и ненавидеть вместе. Как чудно-хороша она, когда, на крыше своей кровли, с распущенными волосами, защитив глаза ладонью, пристально всматривается вдаль, и то смеется и рассуждает сама с собой, то запевает эту полную раздолья и отваги удалую песню:

Как по вольной волюшке
По зеленому морю
Ходят всё кораблики
Белопарусники.
Промеж тех корабликов
Моя лодочка,
Лодка неснащенная,
Двух-весельная.
Буря ль разыграется -
Старые кораблики
Приподымут крылышки,
По морю размечутся.
Стану морю кланяться
Я низехонько:
«Уж не тронь ты, злое море,
Мою лодочку:
Везет моя лодочка
Вещи драгоценные,
Правит ею в темну ночь
Буйная головушка.

Что касается до героя романа - он и тут является тем же таинственным лицом, как и в первых повестях. Вы видите человека с сильною волею, отважного, не бледнеющего никакой опасности, напрашивающегося на бури и тревоги, чтобы занять себя чем-нибудь и наполнить бездонную пустоту своего духа, хотя бы и деятельностию без всякой цели.

Наконец вот и «Княжна Мери». Предисловие нами прочитано, теперь начинается для нас роман. Эта повесть разнообразнее и богаче всех других своим содержанием, но зато далеко уступает им в художественности формы. Характеры ее или очерки, или силуэты, и только разве один - портрет. Но что составляет ее недостаток, то же самое есть и ее достоинство, и наоборот. Подробное рассмотрение ее объяснит нашу мысль.

Начинаем с седьмой страницы. Печорин в Пятигорске, у елисаветинского источника, сходится с своим знакомым - юнкером Грушницким. По художественному выполнению это лицо сто́ит Максима Максимыча: подобно ему, это тип, представитель целого разряда людей, имя нарицательное. Грушницкий - идеальный молодой человек, который щеголяет своей идеальностию, как записные франты щеголяют модным платьем, а «львы» ослиною глупостию. Он носит солдатскую шинель из толстого сукна; у него георгиевский солдатский крестик. Ему очень хочется, чтобы его считали не юнкером, а разжалованным из офицеров: он находит это очень эффектным и интересным. Вообще, «производить эффект» - его страсть. Он говорит вычурными фразами. Словом, это один из тех людей, которые особенно пленяют чувствительных, романических и романтических провинциальных барышень, один из тех людей, которых, по прекрасному выражению автора записок, «не трогает просто-прекрасное и которые важно драпируются в необыкновенные чувства, возвышенные страсти и исключительные страдания». - «В их душе» - прибавляет он: - «часто много добрых свойств, но ни на грош поэзии». Но вот самая лучшая и полная характеристика таких людей, сделанная автором же журнала: «под старость они делаются либо мирными помещиками, либо пьяницами, - иногда тем и другим». Мы к этому очерку прибавим от себя только то, что они страх как любят сочинения Марлинского, и чуть зайдет речь о предметах, сколько-нибудь не житейских, стараются говорить фразами из его повестей. Теперь вы вполне знакомы с Грушницким. Он очень не долюбливает Печорина за то, что тот его понял. Печорин тоже не любит Грушницкого и чувствует, что когда-нибудь они столкнутся, и одному из них не сдобровать.

Они встретились как знакомые, и у них начался разговор. Грушницкий напал на общество, съехавшееся в этот год на воды. «Нынешний год, - говорил он, - из Москвы только одна княгиня Лиговская с дочерью; но я с ними незнаком; моя солдатская шинель как печать отвержения. Участие, которое она, возбуждает, - тяжело, как милостыня». В это время прошли мимо их к колодцу две дамы, и Грушницкий сказал, что то́ княгиня Лиговская с дочерью Мери. Он с ними незнаком, потому что «этой гордой знати нет дела, есть ли ум под нумерованной фуражкой, и сердце под толстой шинелью!» Звонкою фразою, громко сказанною по-французски, он обратил на себя внимание княжны. Печорин сказал ему: «Эта княжна Мэри прехорошенькая. У нее такие бархатные глаза, - именно бархатные; я тебе советую присвоить это выражение, говоря о ее глазах; - нижние и верхние ресницы так длинны, что лучи солнца не отражаются в ее зрачках. Я люблю эти глаза - без блеска: они так мягки, они будто бы тебя гладят... Впрочем, кажется, в ее лице только и есть хорошего... а что́, у нее зубы белы? Это очень важно! жаль, что она не улыбнулась на твою пышную фразу!» - «Ты говоришь о хорошей женщине, как об английской лошади», - сказал Грушницкий с негодованием. Они разошлись.

Возвращаясь мимо того места, Печорин, невидимый, был свидетелем следующей сцены. Грушницкий был ранен, или хотел казаться раненым, и потому хромал на одну ногу. Уронив стакан на песок, он напрасно усиливался поднять его. Легче птички подлетела к нему княжна и, подняв стакан, подала ему его с телодвижением, исполненным невыразимой прелести. Из этого выходит целый ряд смешных сцен, худо кончившихся для Грушницкого. Он идеальничает - Печорин над ним тешится. Он хочет ему показать, что в поступке княжны не видит для Грушницкого никакой причины к восторгу, или даже просто к удовольствию. Печорин приписывает это своей страсти к противоречию, говоря, что присутствие энтузиаста обдает его крещенским холодом, а частые сношения с флегматиком могут сделать его страстным мечтателем. Напрасное обвинение! Такое чувство противоречия понятно во всяком человеке с глубокою душою. Детская, а тем более фальшивая идеальность оскорбляет чувство до того, что приятно уверить себя на ту минуту, что совсем не имеешь чувства. В самом деле, лучше быть совсем без чувства, нежели с таким чувством. Напротив, совершенное отсутствие жизни в человеке возбуждает в нас невольное желание увериться в собственных глазах, что мы не похожи на него, что в нас много жизни, и сообщает нам какую-то восторженность. Указываем на эту черту ложного самообвинения в характере Печорина, как на доказательство его противоречия с самим собою вследствие непонимания самого себя, причины которого мы объясним ниже.

Теперь выходит на сцену новое лицо - медик Вернер. В беллетрическом смысле это лицо превосходно, но в художественном довольно бледно. Мы больше видим, что́ хотел сделать из него поэт, нежели что́ он сделал из него в самом деле.

Жалеем, что пределы статьи не позволяют нам выписать разговора Печорина с Вернером: это образец грациозной шутливости и, вместе, полного мысли остроумия (стр. 28-37). Вернер сообщает ему сведения о приехавших на воды, а главное - о Лиговских. «Что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?» - спросил Печорин. - Вы очень уверены, что это княгиня... а не княжна? - «Совершенно убежден». - Почему? - «Потому что княжна спрашивала о Грушницком». - У вас большой дар соображения, - отвечал Вернер. Затем он сообщил, что княжна почитает Грушницкого разжалованным в солдаты за дуэль. «Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении?» - Разумеется. - «Завязка есть!» - закричал Печорин в восторге: - «об развязке этой комедии мы похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтобы мне не было скучно». Далее, Вернер сообщил Печорину, что княгиня его знает, потому что встречала в Петербурге, где его история (какая - этого не объясняется в романе) наделала много шума. Говоря о ней, княгиня к светским сплетням приплетала свои, а дочка слушала со вниманием; - в ее воображении Печорин (по словам Вернера) сделался героем романа в новом вкусе. Вернер вызывается представить его княгине. Печорин отвечает, что героев не представляют, и что они не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную. В шутках его проглядывает намерение. Мы скоро узнаём о нем: оно началось от не́чего делать, а кончилось... но об этом после. Вернер сказал о княжне, что она любит рассуждать о чувствах, о страстях, и пр. Потом, на вопрос Печорина, не видел ли он кого-нибудь у них, он говорит, что видел женщину - блондинку, с чахоточным видом лица, с черною родинкою на правой щеке. Приметы эти, видимо, взволновали Печорина, и он должен был признаться, что некогда любил эту женщину. Затем, он просит Вернера не говорить ей о нем, а если она спросит - отнестись о нем дурно. «Пожалуй!» отвечал Вернер, пожав плечами, и ушел.

Оставшись наедине, Печорин думает о предстоящей встрече, которая беспокоит его. Ясно, что его равнодушие и ирония - больше светская привычка, нежели черта характера. «Нет в мире человека (говорит он), над которым бы прошедшее приобретало такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее всё те же звуки... Я глупо создан! ничего не забываю - ничего!»

Вечером он вышел на бульвар. Сошедшись с двумя знакомыми, он начал им рассказывать что-то смешное; они так громко хохотали, что любопытство переманило на его сторону некоторых из окружавших княжну. Он, как выражается сам, продолжал увлекать публику до захождения солнца. Княжна несколько раз проходила мимо его с матерью, - и ее взгляд, стараясь выразить равнодушие, выражал одну досаду. С этого времени у них началась открытая война: в-глаза и за-глаза язвили они друг друга насмешками, злыми намеками. Верх всегда был на стороне Печорина, ибо он вел войну с должным присутствием духа, без всякой запальчивости. Его равнодушие бесило княжну и, на зло ей самой, только делало его интереснее в ее глазах. Грушницкий следил за нею, как зверь, и лишь только Печорин предрек скорое знакомство его с Лиговскими, как он в самом деле нашел случай заговорить с княгинею и сказать какой-то комплимент княжне. Вследствие этого, он начал докучать Печорину, почему он не познакомится с этим домом, лучшим на водах? Печорин уверяет идеального шута, что княжна его любит: Грушницкий конфузится, говорит: «какой вздор!» и самодовольно улыбается. «Друг мой, Печорин», - говорил он: - «я тебя не поздравляю; ты у нее на дурном замечании... А, право, жаль! потому что Мери очень мила!..» - Да, она недурна! - сказал с важностию Печорин: - только берегись, Грушницкий! - Тут он стал ему давать советы и делать предсказания с ученым видом знатока. Смысл их был тот, что княжна из тех женщин, которые любят, чтобы их забавляли; что если с Грушницким будет ей скучно две минуты сряду - он погиб; что, накокетничавшись с ним, она выйдет за какого-нибудь урода, из покорности к маменьке, а после и станет уверять себя, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то-есть Грушницкого, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное... Грушницкий ударил по столу кулаком и стал ходить взад и вперед по комнате. «Я внутренно хохотал (слова Печорина), и даже раза два улыбнулся, но он, к счастию, этого не заметил. Явно, что он влюблен, потому что еще доверчивее прежнего; у него даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы... Я стал его рассматривать и что же?.. мелкими буквами имя Мери было вырезано на внутренней стороне, и рядом - число того дня, когда она подняла знаменитый стакан. Я утаил свое открытие; я не хочу вынуждать у него признаний; я хочу, чтобы он сам выбрал меня в свои поверенные, - и тут-то я буду наслаждаться!»

На другой день, гуляя по виноградной аллее и думая о женщине с родинкой, он в гроте встретился с нею самою. Но здесь мы должны выпискою дать понятие о их отношениях.

«Вера!» - вскрикнул я невольно.

Она вздрогнула и побледнела. - Я знала, что вы здесь, - сказала она. Я сел возле нее и взял ее за руку. Давно забытый трепет пробежал по моим жилам при звуке этого милого голоса; она посмотрела мне в глаза своими глубокими и спокойными глазами, - в них выражалась недоверчивость и что-то похожее на упрек.

«Мы давно не видались», - сказал я.

Давно, и переменились оба во многом.

«Стало-быть, уж ты меня не любишь?..»

Я замужем!.. сказала она.

«Опять? Однако несколько лет тому назад эта причина также существовала, но между тем...»

Она выдернула свою руку из моей, и щеки ее запылали.

«Может быть, ты любишь своего второго мужа?»

Она не отвечала и отвернулась.

«Или он очень ревнив?»

Молчание.

«Что ж? он молод, хорош, особенно, верно, богат, и ты боишься...» - Я взглянул на нее и. испугался: ее лицо выражало глубокое отчаяние, на глазах сверкали слезы.

Скажи мне, - наконец прошептала она: - тебе очень весело меня мучить? Я бы тебя должна ненавидеть. С тех пор, как мы знаем друг друга, ты ничего мне не дал, кроме страданий... - Ее голос задрожал, она склонилась ко мне и опустила голову на грудь мою.

«Может быть», подумал я, «ты оттого-то именно меня и любила: радости забываются, а печали никогда!..»

Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец, губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны, как лед, голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.

Вера никак не хотела, чтобы Печорин познакомился с ее мужем; но так как он дальний родственник Лиговской и как потому Вера часто бывает у ней, то она и взяла с него слово познакомиться с княгинею.

Так как «Записки» Печорина есть его автобиография, то и невозможно дать полного понятия о нем, не прибегая к выпискам, а выписок нельзя делать, не переписавши большей части повести. Посему мы принуждены пропускать множество подробностей самых характеристических и следить только за развитием действия.

Однажды, гуляя верхом, в черкесском платье, между Пятигорском и Железноводском, Печорин спустился в овраг, закрытый кустарником, чтобы напоить коня. Вдруг он видит - приближается кавалькада: впереди ехал Грушницкий с княжной Мери. Он был довольно смешон в своей серой солдатской шинели, сверх которой у него надета была шашка и пара пистолетов. Причина такого вооружения та (говорит Печорин), что дамы на водах еще верят нападению черкесов, «И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе?» - говорила княжна.

Что для меня Россия? - отвечал ее кавалер: - страна, где тысячи людей, потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, тогда как здесь, - здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами...

«Напротив...» - сказала княжна, покраснев. Лицо Грушницкого выражало удовольствие. Он продолжал: - Здесь моя жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулями дикарей, и если бы бог мне каждый год посылал один светлый женский взгляд, один подобный тому...

В это время они поравнялись со мной: я ударил плетью по лошади и выехал из-за куста.

«Mon Dieu, un Circassien!..», - вскрикнула княжна в ужасе.

Чтоб ее совершенно разуверить, я отвечал по-французски, слегка наклонясь: Ne craignez rien, madame, - je ne suis pas plus dangereux que votre cavalier.

Княжна смутилась от этого ответа. Вечером того же дня Печорин встретился с Грушницким на бульваре.

«Откуда?» - От княгини Лиговской, - сказал он очень важно. - Как Мери поет! - «Знаешь ли что?» - сказал я ему: - «я пари держу, что она не знает, что ты юнкер; она думает, что ты разжалованный».

Быть может! Какое мне дело!.. - сказал он рассеянно.

«Нет, я только так это говорю...»

А знаешь ли, что ты нынче ужасно ее рассердил. Она нашла, что это неслыханная дерзость; я насилу мог ее уверить, что ты не мог иметь намерения ее оскорбить; она говорит, что у тебя наглый взгляд; что ты верно о себе самого высокого мнения.

«Она не ошибается... А ты не хочешь ли за нее вступиться?»

Мне жаль, что я не имею еще этого права...

Ого! подумал я: у него, видно, есть уже надежда...

Впрочем, для тебя же хуже, - продолжал Грушницкий: - теперь тебе трудно познакомиться с ними, а жаль! это один из самых приятных домов, какие я только знаю...

Я внутренно улыбнулся. «Самый приятный дом для меня теперь мой», - сказал я, зевая, и встал, чтобы идти.

Однако признайся, ты раскаиваешься?

«Какой вздор! если я захочу, то завтра же вечером буду у княгини...»

Посмотрим.

«Даже, чтоб тебе сделать удовольствие, стану волочиться за княжной».

Да, если она захочет говорить с тобою.

«Я подожду только той минуты, когда твой разговор ей наскучит... Прощай!..»

А я пойду шататься, я ни за что теперь не засну... Послушай, пойдем лучше в ресторацию, там игра... Мне нужны нынче сильные ощущения.

«Желаю тебе проиграться». Я пошел домой.

На бале, в ресторации, Печорин услышал, как одна толстая дама, толкнутая княжною, бранила ее за гордость и изъявляла желание, чтобы ее проучили, и как один услужливый драгунский капитан, кавалер толстой дамы, сказал ей, что «за этим дело не станет». Печорин попросил княжну на вальс, - и княжна едва могла подавить на устах своих улыбку торжества. Сделавши с нею несколько туров, он завел с нею разговор в тоне кающегося преступника. Хохот и шушуканье прервали этот разговор, - Печорин обернулся: в нескольких шагах от него стояла группа мужчин и, среди их, драгунский капитан потирал от удовольствия руки. Вдруг выходит на середину пьяная фигура с усами и красной рожей, неверными шагами подходит к княжне, и, заложив руки на спину, уставив на смущенную девушку мутно-серые глаза, говорит ей хриплым дискантом: «Пермете... ну, да, что тут!.. просто ангажирую вас на мазурку...» Матери княжны не было вблизи; положение княжны было ужасно, она готова была упасть в обморок. Печорин подошел к пьяному господину и попросил его удалиться, говоря, что княжна дала уже ему слово танцевать с ним мазурку. Разумеется, следствием этой истории было формальное знакомство Печорина с Лиговскими. В продолжение мазурки Печорин говорил с княжною, и нашел, что она очень мило шутила, что разговор ее был остер, без притязания на остроту, жив и свободен; ее замечания иногда глубоки. Запутанною фразою дал он ей заметить, что она давно ему нравится.

Она наклонила голову и слегка покраснела. «Вы странный человек!» - сказала она потом, подняв на меня свои бархатные глаза и принужденно засмеявшись.

Я не хотел с вами познакомиться, - продолжал я: - потому что вас окружает слишком густая толпа поклонников, и я боялся в ней исчезнуть совершенно.

«Вы напрасно боялись! Все они прескучные...»

Все! Неужели все?

Она посмотрела на меня пристально, стараясь будто припомнить что-то, потом опять слегка покраснела, и наконец произнесла решительно: все!

Даже мой друг Грушницкий?

«А он ваш друг?» - сказала она, показывая некоторое сомнение.

«Он, конечно, не входит в разряд скучных...»

Но в разряд несчастных, - сказал я, смеясь.

«Конечно! А вам смешно? Я б желала, чтоб вы были на его месте...»

Что ж? я был сам некогда юнкером, и, право, это самое лучшее время моей жизни!

«А разве он юнкер?..» - сказала она быстро и потом прибавила: - «а я думала...»

Что вы думали?

«Ничего!.. Кто эта дама?»

Этот разговор был программою той продолжительной интриги, в которой Печорин играл роль соблазнителя от нечего делать; княжна, как птичка, билась в сетях, расставленных искусною рукою, а Грушницкий попрежнему продолжал свою шутовскую роль. Чем скучнее и несноснее становился он для княжны, тем смелее становились его надежды. Вера беспокоилась и страдала, замечая новые отношения Печорина к Мери; но при малейшем укоре или намеке должна была умолкать, покоряясь его обаятельной власти, которую он так тиранически употреблял над нею. Но что же Печорин? неужели он полюбил княжну? - нет. Стало быть, он хочет обольстить ее? - нет. Может быть, жениться? - нет. Вот что́ он сам говорит об этом: «Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой девочки, которую обольстить я совсем не хочу, и на которой никогда не женюсь? К чему это женское кокетство? Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет любить когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то, может быть, я бы завлекся трудностию предприятия... Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка! он вовсе ее не заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства, которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтобы иметь мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему он должен поверить: «Мой друг, со мной было то же самое! и ты видишь, однако, я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно, и надеюсь сумею умереть без крика и слез!»

Потом он продолжает, - и тут особенно раскрывается его характер:

А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, поглощающую всё, что встречаю на своем пути; я смотрю на страдания и радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои душевные силы. Сам я больше неспособен безумствовать под влиянием страсти; честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде, ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие - подчинять моей воле всё, что меня окружает; возбуждать к себе чувство любви, преданности и страха, не есть ли первый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и радости, не имея на то никакого положительного права, не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? насыщенная гордость. Если б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив; если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви. Зло порождает зло; первое страдание дает понятие об удовольствии мучить другого; идея зла не может войти в голову человека без того, чтобы он не захотел приложить ее к действительности; идеи - создания органические - сказал кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти, с ума, точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и скромном поведении, умирает от апоплексического удара.

Так вот причины, за которые бедная Мери так дорого должна поплатиться!.. Какой страшный человек этот Печорин! Потому, что его беспокойный дух требует движения, деятельность ищет пищи, сердце жаждет интересов жизни, потому должна страдать бедная девушка! «Эгоист, злодей, изверг, безнравственный человек!..» хором закричат, может быть, строгие моралисты. Ваша правда, господа; но вы-то из чего хлопочете? за что сердитесь? Право, нам кажется, вы пришли не в свое место, сели за стол, за которым вам не поставлено прибора... Не подходите слишком близко к этому человеку, не нападайте на него с такой запальчивой храбростию: он на вас взглянет, улыбнется, и вы будете осуждены, и на смущенных лицах ваших все прочтут суд ваш. Вы предаете его анафеме не за пороки, - в вас их больше и в вас они чернее и позорнее, - но за ту смелую свободу, за ту желчную откровенность, с которой он говорит о них. Вы позволяете человеку делать всё, что ему угодно, быть всем, чем он хочет, вы охотно прощаете ему и безумие, и низость, и разврат; но, как пошлину за право торговли, требуете от него моральных сентенций о том, как должен человек думать и действовать, и как он в самом-то деле и не думает и не действует... И зато, ваше инквизиторское ауто-да-фе готово для всякого, кто имеет благородную привычку смотреть действительности прямо в глаза, не опуская своих глаз, называть вещи настоящими их именами, и показывать другим себя не в бальном костюме, не в мундире, а в халате, в своей комнате, в уединенной беседе с самим собой, в домашнем расчете с своей совестью... И вы правы; покажитесь перед людьми хоть раз в своем позорном неглиже, в своих засаленных ночных колпаках, в своих оборванных халатах, люди с отвращением отвернутся от вас и общество извергнет вас из себя. Но этому человеку нечего бояться: в нем есть тайное сознание, что он не то, чем самому себе кажется, и что́ он есть только в настоящую минуту. Да, в этом человеке есть сила духа и могущество воли, которых в вас нет; в самых пороках его проблескивает что-то великое, как молния в черных тучах, и он прекрасен, полон поэзии даже и в те минуты, когда человеческое чувство восстает на него... Ему другое назначение, другой путь, чем вам. Его страсти - бури, очищающие сферу духа; его заблуждения, как ни страшны они, острые болезни в молодом теле, укрепляющие его на долгую и здоровую жизнь. Это лихорадки и горячки, а не подагра, не ревматизм и геморрой, которыми вы, бедные, так бесплодно страдаете... Пусть он клевещет на вечные законы разума, поставляя высшее счастье в насыщенной гордости; пусть он клевещет на человеческую природу, видя в ней один эгоизм; пусть клевещет на самого себя, принимая моменты своего духа за его полное развитие и смешивая юность с возмужалостию, - пусть!.. Настанет торжественная минута, и противоречие разрешится, борьба кончится, и разрозненные звуки души сольются в один гармонический аккорд!.. Даже и теперь он проговаривается и противоречит себе, уничтожая одною страницею все предыдущие: так глубока его натура, так врожденна ему разумность, так силен у него инстинкт истины! Послушайте, что́ говорит он тотчас после того места, которое, вероятно, так возмущает моралистов:

Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает ими целую жизнь волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого моря. Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов; душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается своей собственной жизнью, лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек может оценить правосудие божие.

Но пока (прибавим мы от себя), пока человек не дошел до этого высшего состояния самопознания, - если ему назначено дойти до него, - он должен страдать от других и заставлять страдать других, восставать и падать, падать и восставать, от заблуждения переходить к заблуждению и от истины к истине. Все эти отступления суть необходимые маневры в сфере сознания: чтобы дойти до места, часто надо дать большой крюк, совершить длинный обход, ворочаться с дороги назад. Царство истины есть обетованная земля, и путь к ней - аравийская пустыня. Но, скажете вы, за что же другие должны гибнуть от таких страстей и ошибок? А разве мы сами не гибнем иногда как от собственных, так и от чужих? Кто вышел из горнила испытаний чист и светел как золото, натура того - благородный металл; кто сгорел или не очистился, натура того - дерево или железо. И если многие благородные натуры погибают жертвами случайности, разрешение на этот вопрос дает религия. Для нас ясно и положительно одно: без бурь нет плодородия, и природа изнывает; без страстей и противоречий нет жизни, нет поэзии. Лишь бы только в этих страстях и противоречиях была разумность и человечность, и их результаты вели бы человека к его цели, - а суд принадлежит не нам: для каждого человека суд в его делах и их следствиях! Мы должны требовать от искусства, чтобы оно показывало нам действительность, как она есть, ибо какова бы она ни была, эта действительность, она больше скажет нам, больше научит нас, чем все выдумки и поучения моралистов...

Но - скажут, может быть, резонёры - зачем рисовать картины возмутительных страстей, вместо того, чтобы пленять воображение изображением кротких чувствований природы и любви, и трогать сердце и поучать ум? - Старая песня, господа, так же старая, как и «Выйду ль я на реченьку, посмотрю на быструю»!.. Литература восемнадцатого века была по-преимуществу моральною и рассуждающею, в ней не было других повестей, как contes moraux и contes philosophiques,* однако ж эти нравственные и философские книги никого не исправили, и век все-таки был по-преимуществу безнравственным и развратным. И это противоречие очень понятно. Законы нравственности в натуре человека, в его чувстве, и потому они не противоречат его делам; а кто чувствует и поступает сообразно с своим чувством, тот мало говорит. Разум не сочиняет, не выдумывает законов нравственности, но только сознает их, принимая их от чувства как данные, как факты. И потому чувство и разум суть не противоречащие, не враждебные друг другу, но родственные, или, лучше сказать, тождественные элементы духа человеческого. Но, когда человеку или отказано природою в нравственном чувстве, или оно испорчено дурным воспитанием, беспорядочною жизнию, - тогда его рассудок изобретает свои законы нравственности.

Говорим: рассудок, а не разум, ибо разум есть сознавшее себя чувство, которое дает ему в себе предмет и содержание для мышления; а рассудок, лишенный действительного содержания, по необходимости прибегает к произвольным построениям. Вот происхождение морали, и вот причина противоречия между словами и поступками записных моралистов. Для них действительность ничего не значит: они не обращают никакого внимания на то, что есть, и не предчувствуют его необходимости; они хлопочут только о том, что́ и как должно быть. Это ложное философское начало породило и ложное искусство еще задолго до XVIII века, искусство, которое изображало какую-то небывалую действительность, создавало каких-то небывалых людей. В самом деле, неужели место действия Корнелевских и Расиновских трагедий - земля, а не воздух, их действующие лица - люди, а не марионетки? Принадлежат ли эти цари, герои, наперсники и вестники какому-нибудь веку, какой-нибудь стране? Говорил ли кто-нибудь от создания мира языком, похожим на их язык?.. Восьмнадцатый век довел это рассудочное искусство до последних пределов нелепости: он только о том и хлопотал, чтобы искусство шло навыворот действительности и сделал из нее мечту, которая и в некоторых добрых старичках нашего времени еще находит своих манчских витязей. Тогда думали быть поэтами, воспевая Хлой, Филлид, Дорис в фижмах и мушках, и Меналков, Даметов, Титиров, Миконов, Миртилисов и Мелибеев в шитых кафтанах; восхваляли мирную жизнь под соломенною кровлею, у светлого ручейка - Ладона, с милою подругою, невинною пастушкою, в то время как сами жили в раззолоченных палатах, гуляли в стриженных аллеях, вместо одной пастушки имели по тысяче овечек, и для доставления себе оных благ готовы были на всяческая...

Наш век гнушается этим лицемерством. Он громко говорит о своих грехах, но не гордится ими; обнажает свои кровавые раны, а не прячет их под нищенскими лохмотьями притворства. Он понял, что сознание своей греховности есть первый шаг к спасению. Он знает, что действительное страдание лучше мнимой радости. Для него польза и нравственность только в одной истине, а истина - в сущем, то-есть в том, что́ есть. Потому, и искусство нашего века есть воспроизведение разумной действительности. Задача нашего искусства - не представить события в повести, романе или драме, сообразно с предположенною заранее целию, но развить их сообразно с законами разумной необходимости. И в таком случае, каково бы ни было содержание поэтического произведения, - его впечатление на душу читателя будет благодатно, и, следовательно, нравственная цель достигнется сама собою. Нам скажут, что безнравственно представлять ненаказанным и торжествующим порок: мы против этого и не спорим. Но и в действительности порок торжествует только внешним образом: он в самом себе носит свое наказание и гордою улыбкою только подавляет внутреннее терзание. Так точно и новейшее искусство: оно показывает, что суд человека - в делах его; оно, как необходимость, допускает в себя диссонансы, производимые в гармонии нравственного духа, но для того, чтобы показать, как из диссонанса снова возникает гармония, - через то ли, что раззвучная струна снова настраивается или разрывается вследствие ее своевольного разлада. Это мировой закон жизни, а следовательно, и искусства. Вот другое дело, если поэт захочет, в своем произведении, доказать, что результаты добра и зла одинаковы для людей, - оно будет безнравственно, но тогда уже оно и не будет произведением искусства, - и, как крайности сходятся, то оно, вместе с моральными произведениями, составит один общий разряд непоэтических произведений, писанных с определенною целью. Далее мы из самого разбираемого нами сочинения докажем, что оно не принадлежит ни к тем, ни к другим, и в основании своем глубоко-нравственно. Но пора нам обратиться к нему.

В статье анализируются рецензии редактора журнала «Маяк» С.А. Бурачка, посвященные творчеству М.Ю. Лермонтова - прежде всего его роману «Герой нашего времени». Опираясь на собственную теорию «русского романа», который дол¬жен по своей нравственности противостоять западноевропейским сочинениям «неистового» романтизма, Бурачок перевел разговор об эстетике произведения Лермонтова в религиозно-этический план. Сравнение взглядов Бурачка и позиции В.Г. Белинского по отношению к творчеству Лермонтова также в фокусе нашего внимания в данной статье.

Ключевые слова: Лермонтов, Бурачок, Белинский, «Маяк», «Герой нашего времени»

С.А. Бурачок, издававший вместе с П.А. Корсаковым 1 с 1840 года периодический сборник (с 1842 года - уже единолично и в формате журнала) «Маяк», вошел в историю русской журналистики как «по­лубезумный святоша, слогом литературного гаера поучавший Лер­монтова» (Вацуро, Гиллельсон, 1986: 240). Сколько-нибудь серьез­ному анализу критические статьи Бурачка не подвергались ни в дореволюционное время 2 , ни тем более в советское 3 .

Симптоматично и то, что в отличие от своего главного оппонента В.Г. Белинского, статьи которого о М.Ю. Лермонтове можно прочи­тать в любом собрании сочинений «неистового» критика, рецензии Бурачка были с сокращением переизданы только в 2002 году 4 . Сло­жилась парадоксальная ситуация: в любом литературоведческом тру­де о Лермонтове Бурачок упоминался как главный критик «Героя на­шего времени», но его статьи широкому кругу читателей были незнакомы. Сегодня тем более важно, когда литературоведение из­бавляется от советских стереотипов, постепенно преодолевает уста­ревший подход к литературной критике 1840-х годов (как одномер­ной модели, сфокусированной вокруг фигуры Белинского), объять весь спектр оценок творчества Лермонтова, увидеть не только тех, кто был «pro», но и тех, кто был «contra», а не просто повторять набив­шую оскомину фразу о том, что Бурачок - обскурант, мракобес и «дурачок» 5 .

Заметный вклад в анализ позиции Бурачка по этому вопросу внес В.Г. Мехтиев (Мехтиев, 2004). Представляется, исследователь даже несколько преувеличил значение Бурачка и его издания в истории русской литературы и журналистики. Тем не менее по-прежнему остается не до конца выясненной идеологическая платформа журна­ла «Маяк» и позиция его редактора, которая в конечном счете и по­влияла на резко негативную оценку Бурачком романа Лермонтова «Герой нашего времени». Очевидно, необходимо более подробно описать идейно-эстетическую концепцию Бурачка, что и сделано в предлагаемой статье на примере критики «Маяком» произведения Лермонтова.

Бурачок отозвался о романе «Герой нашего времени» одним из первых - в четвертой части «Маяка» за 1840 год (цензурное разреше­ние - 29 мая 1840 года) было опубликовано его анонимное обозрение «Книги литературные» (с. 210-219), которое заканчивалось разбором романа Лермонтова. В свою очередь это обозрение явилось четвертой статьей программного цикла Бурачка, в котором он намеревался по­знакомить читателей со своим видением задач философии и литера­туры. В этом же томе «Маяка» были напечатаны предыдущие части цикла: «Содержание философии» (с. 81-101, подп. С.Б.), «История философии» (с. 101-146, подп. С.Б.), «Книги религиозные и нравст­венно-философские» (с. 147-176, подп. С.Б.).

Анализ романа «Герой нашего времени» органично вписывается у Бурачка в его теорию «русского романа», который, по мысли критика, должен по своей нравственности и чистоте противостоять романам ев­ропейской «неистовой словесности». Исходя из этого убеждения, Бурачок делит все русские романы на три разряда. Первый - «низень­кие», где сюжет (завязка, кульминация и развязка) «составляет все». К этому разряду Бурачком отнесены и исторические романы, в кото­рых «развертываются лишь внешние деяния» людей. «Средний род» характерен для романов нравоописательных, в них анализируются «в лицах страсти, предрассудки, заблуждения», то есть «внешние явления общественного быта». Романы «высокого рода» обладают достоинства­ми двух первых, но помимо этого в них изображается «внутренняя жизнь, внутренняя работа духа человеческого, ведомого духом хрис­тианства к совершенству, путем креста, разрушения и борьбы между добром и злом» 6 .

Чтобы ощутимо задеть поклонников таланта Лермонтова (и, дума­ется, не в последнюю очередь Белинского), Бурачок отнес роман Лермонтова к разряду «низеньких». Поэтому даже присутствующие в произведении достоинства («внешнее построение романа хорошо», «слог хорош» 7 и др.) не перекрывают его недостатков, главный из ко­торых - вредное, по мысли Бурачка, идейное содержание. Содержа­ние «Героя нашего времени» - «романтическое по превосходству, т.е. ложное в основании; гармонии между причинами, средствами, явле­ниями, следствиями и целью - ни малейшей <...> 8 т.е. внутреннее построение романа никуда не годится: идея ложная, направление кривое» (с. 210).

Вполне закономерно, что в образной системе романа положитель­ные эмоции у Бурачка вызывает только Максим Максимыч: «.герой прошлых времен, простой, добросердечный, чуть-чуть грамотный, слуга царю и людям на жизнь и смерть». Но даже изображение этого персонажа нельзя считать вполне удачным: «.был бы единственным отрадным лицом во всей книге, если бы живописец для большего успе­ха своего “героя” не вздумал оттенить добряка штабс-капитана отли­вом d’un bon home [простака. - Е.С.] - смешного чудака» (с. 211).

Следует указать, что Максима Максимыча считали истинным «ге­роем времени» и другие критики консервативного лагеря (например, С.П. Шевырев в рецензии, опубликованной в февральском номере «Москвитянина» 9). Интересно отметить, что именно так, по-види­мому, оценивал образ Максима Максимыча и Николай I: «Характер капитана намечен удачно. Когда я начал это сочинение, я надеялся и радовался, думая, что он и будет, вероятно, героем нашего времени, потому что в этом классе есть гораздо более настоящие люди, чем те, которых обыкновенно так называют» (Цит. по: Эйхенбаум, 1969: 425).

Напротив, Печорин - человек безнравственный, эгоист и гордец, устами которого в романе оправдывается и эстетизируется зло. Вот как, например, Бурачок понял содержание первой новеллы «Героя нашего времени» «Бэлы»: «.воровство, грабеж, пьянство [?! - Е.С.], похищение и обольщение девушки, два убийства, презрение ко всему святому, одеревенелость, парадоксы, софизмы, зверство духовное и телесное». Смерть Бэлы, по Бурачку, вызвала у Печорина лишь ра­дость и облегчение: «Бэла умерла, комендант плачет от глубины души, а герой - хохочет!» (с. 212). Хотя на самом деле, очевидно, смех Печорина - от того нервного потрясения, которое испытал персо­наж; не случайно после смерти героини Печорин «был долго нездо­ров, исхудал» 10 .

С точки зрения критика «Маяка», в основе жизненной философии Печорина лежит идея романтической свободы, которая понята в духе «неистовой словесности». Авантюрный сюжет, множество «интриг», «душераздирающие» картины и сцены - все это имеет исток в «лег­ком чтении» «неистового романтизма». Бурачок возражает: «Удиви­тельное дело, как эти герои трактуют себя высоко! <.> Душа у них тверда - когда она валяется в грязи неистовств романтических» (с. 216). Такая оценка лермонтовского героя, конечно, не позволила Бурачку увидеть всю сложность психологического рисунка романа, оценить те элементы психологического анализа, которые автор ввел в произведение, что в конечном счете привело к односторонней трак­товке «Героя нашего времени». «История души человеческой», так за­нимающая Лермонтова, осталась для Бурачка недоступной.

Критик уверен, что «весь роман - эпиграмма, составленная из беспрерывных софизмов, так что философии, религиозности, рус­ской народности и следов нет». И главная ошибка Лермонтова, чело­века, безусловно, талантливого, по мысли автора «Маяка», состояла в неправильном выборе главного героя. Причем выбор этот произошел от желания автора писать во вкусе «неистовой словесности», взяв себе в образцы современную французскую и английскую литературу: «Жаль, что он [Печорин. - Е.С.] умер и на могиле поставил себе па­мятник “легкого чтения”, похожий на гроб повапленный, - снаружи красив, блестит мишурой, а внутри гниль и смрад» (с. 211).

Пагубность «легкого чтения» (безотносительно к Лермонтову) - во­обще излюбленная мысль критика «Маяка». Так, в обозрении русской литературы, куда вошла и рецензия на роман Лермонтова, Бурачок за­мечал: «Из тысячи смертных изобретений новейшего романтизма лег­кое чтение - самое нелепое, самое вздорное и, прибавлю, самое вред­ное изобретение для литературы! <...> Под легким чтением разумеют: пустословие, одетое в красивые, игривые формы, которое за недостат­ком устной беседы гостиных заменяло бы собой эту беседу, до первой оказии пошаркать, поболтать и убить время» 11 . В сущности говоря, то, что рецензент назвал «легким чтением», можно (конечно, с оговорка­ми) охарактеризовать как массовую литературу, которая стала активно развиваться в России в 1830-1840-е годы в связи с увеличением читательской аудитории. Не случайно Бурачок всегда выступал против из­даний Ф.В. Булгарина, на страницах «Маяка» вел полемику с «Север­ной пчелой», а главным героем первого сатирического произведения Бурачка «Повесть без заглавия» (в 1838 году запрещена цензурой) стал барон Брамбеус (О.И. Сенковский) 12 .

Это не значит, что не нужно вообще показывать отрицательных персонажей в своих произведениях, просто, с точки зрения Бурачка, нельзя писать о них с такой одобрительной интонацией, как это сде­лал Лермонтов, и уж тем более нельзя считать их «героями» и призна­вать Печорина типичным представителем поколения: «Этим я не то хочу сказать, будто грешные, грязные и порочные вещицы человече­ские надо вовсе исключить из числа материалов и колеров изящной словесности и убаюкивать читателя одними добродетельными, свет­лыми, высокими, чистыми <...> нет, я хочу только, чтобы все колера картины человеческого сердца были с подлинным верны с темной и светлой стороны; чтоб читателей не водили в кабинет идеальных чу­довищ, нарочно подобранных; чтобы картина грязной стороны к че­му-нибудь служила, а не вредила, и чтобы автор не клеветал на целое поколение людей, выдавая чудовище, а не человека представителем это­го поколения» (с. 212-213). Из этого следует, что Бурачок совсем не понял ироничного отношения Лермонтова к понятию «герой» в за­главии романа.

Более того, критик «Маяка» не просто не увидел лермонтовской иронии по отношению к Печорину, он (вполне, кстати, следуя логике романтической эстетики) поставил знак равенства между главным ге­роем и автором: «.от души жалеешь, зачем Печорин, настоящий ав­тор книги, так во зло употребил прекрасные свои дарования, единст­венно из-за грошовой подачки - похвалы людей, зевающих от пустоты головной, душевной и сердечной» (с. 211). Это место в ре­цензии Бурачка, по всей видимости, особенно задело Лермонтова, который в первой редакции предисловия к «Герою нашего времени» писал, что журналы «почти все были более чем благосклонны к этой книге <.> все, кроме одного, который как бы нарочно в своей кри­тике смешивал имя сочинителя с героем его повести, вероятно над­еясь на то, что его читать никто не будет; но, хотя ничтожность этого журнала и служит ему достаточной защитой, однако все-таки, прочи­тав грубую и неприличную брань, - на душе остается неприятное чувство, как после встречи с пьяным на улице» 13 . В окончательном тексте предисловия, которое было напечатано во втором издании ро­мана (1841 год), эти слова убраны.

После разбора романа Лермонтова Бурачок с его склонностью к обобщениям (подчас поверхностным) перешел к размышлению о том, каково вообще соотношение искусства и морали. По мысли Бу­рачка, «литература должна быть служба Богу в лице человечества» (с. 217). Поэтому книга Лермонтова вредна, ведь она аморальна, в ней Печорин не вызывает в читателе того чувства отвращения, которое должен был вызвать столь непривлекательный персонаж: «.какую услугу принесет человечеству портрет такого героя? - Разве ту, что после него число героев гораздо порасплодится, а уж никак не уба­вится, потому что книга читается, герой - мил, умен, остер, в самых неистовствах своих он кажется только жертвою судьбы» (с. 217).

Следует указать, что Бурачок здесь сформулировал основной тезис (ядро) своей эстетической концепции: искусство должно приводить человека к Богу. Еще во вводной части обозрения, где разбирался ро­ман Лермонтова, по этому поводу сказано: «Эстетическое чувство должно подчиняться чувству духовному: освещаться, согреваться, оплодотворяться любовью, а любовь есть Бог. Стало быть, цель всяких изящных произведений есть служение Богу в лице человечества» (с. 191) 14 . Далее в статье Бурачок очертил границы понятий «духовное» и «душевное» и еще раз напомнил о необходимости подчинения эсте­тики религиозной этике: «Наши силы душевные: ум, чувственность и пожелание - очень непрочны без поддержки сил духовных: разума, чувства и воли. Ум одинаково логически и математически способен мыслить ложь и истину, смотря по тому основанию, исходной точке, какие даст ему разум. И когда разум помрачен, ум мелет вздор. Эсте­тическое чувство <...> самое своекорыстное чувство: оно во всем ищет только себя, своих наслаждений; оно одинаково услаждается и карти­ной зла, и картиной добра. Но при свете духовного чувства эстетиче­скому вкусу несносны картины зла, уродства, неистовства» (с. 218).

В этом фрагменте статьи, как представляется, содержался прямой выпад против Белинского и его идеи самоценности, «замкнутости» искусства. Критик «Отечественных записок» в так называемый «при­мирительный» период настаивал на полной «автономности» искусст­ва, придавал исключительное значение «художественной точке зре­ния», ведь литература есть отдельный мир, существующий по своим законам, она развивается «имманентно», сама «в себе цель и вне себя не имеет цели» 15 (статья о «Горе от ума» 1840 года). В программной статье этого периода «Менцель, критик Гёте» (1840 года) Белинский осудил В. Менцеля за его упреки Гете в том, что тот чуждался общест­венно-политической проблематики: «Искусство не должно служить обществу иначе, как служа самому себе: пусть каждое идет своею до­рогою, не мешая друг другу» 16 .

А. Лаврецкий справедливо указал, что критика Белинского «при­мирительного» периода «является и сугубо объективной, и сугубо тенденциозной». Белинский считал, что поэт («орган общего и миро­вого») не может ошибаться. Объективистской была мысль о том, что не художественность зависит от идеи, от того, верна она или ложна, а идея - от художественности, которая объективна и правдива и делает таковым все, что с ней органически связано: «Тенденциозно то на­значение искусства, которое дает ему Белинский: истинное художе­ственное произведение “примиряет с действительностью”; согласно эстетике Белинского рубежа 30-40-х гг. художественное творчество не зависит от симпатий и антипатий художника, который в процессе творчества перестает существовать как определенная личность и превращается в голос абсолютной идеи» (Лаврецкий, 1968: 24-25). Поэтому, по Белинскому, «верность мысли проверяется художествен­ностью», «искусством писателя» 17 .

Бурачок, посвятивший разбору взглядов Белинского отдельную статью «Система философии Отечественных записок», отметил, что критик журнала А.А. Краевского подчинил все аспекты творчества (идейные, философские, морально-нравственные) эстетически по­нятой категории «художественности», таким образом абсолютизиро­вав «особость» «самоценного» Слова, отказавшись от Божественной природы последнего, которая его породила. Бурачок упрекал Белинс­кого в «идолопоклонничестве», считал ошибочной его веру в «непог­решимость поэтов» 18 .

Получалось, что Белинский (сознательно ли?) до предела возвы­сил как искусство, так и его творцов, сделал их сакрализованными и чуть ли не священными 19 . Как справедливо отметил В.Г. Мехтиев, «в идее “замкнутости” искусства Бурачок уловил тягу “безбожного” че­ловека к созданию “идола”, в качестве которого здесь выступают эстетически понятая красота художественного произведения и “все­ведение” творческой личности» (Мехтиев, 2004: 14). Полемика Бу­рачка со взглядами Белинского заканчивалась важным постулатом: «быстрое размножение» германских «философских систем» привело к тому, что «целью всех изящных произведений поставили единст­венно удовлетворение эстетическому вкусу, не подчиняя их никаким другим условиям» 20 . Именно поэтому так негативно редактор «Мая­ка» воспринял роман Лермонтова, который, по мысли Бурачка, на­писан в духе «неистовой словесности».

Интересно отметить, что разбор «Героя нашего времени» был вы­соко оценен известным романистом М.Н. Загоскиным, приславшим в журнал письмо, адресованное П.А. Корсакову. В нем он передавал свое восхищение статьей Бурачка: «. я так бы и бросился к Бурачку на шею - да на беду, шея-то его в Петербурге, а мои руки в Москве». Загоскин полностью разделяет мысль критика «Маяка» о том, что «Герой нашего времени» - «гадкая нелепость», написанная на потре­бу публике, а сам журнал оценивается им как «издание <...> в кото­ром говорят прямо, что без религии не может быть и хорошей литературы» 21 .

Итак, анализ откликов Бурачка о романе Лермонтова показал, что редактор «Маяка» хотел перевести разговор об эстетике произведения в религиозно-этический план. Критик опасался, что идея «самоценно­сти» искусства приведет к его аморализму. В.Г. Мехтиев верно отметил, что эти идеи Бурачка были созвучны пафосу многих последующих рус­ских мыслителей (Мехтиев, 2004: 187) и обрели законченную форму у одного из крупнейших культурологов XX века В.В. Вейдле, который утверждал, что на протяжении развития человечества искусство никог­да не выполняло только «эстетическую функцию», однако в Новое время ситуация поменялась, что привело к «эстетическому эгоизму», то есть разрушению «веры в целостность личности», «отказ от творче­ства, то есть от Творца в себе, отказ от слияния с творческой основой мира», что в конечном счете символизирует «болезнь искусства» (Вейдле, 1996: 42, 46, 65, 90, 140).

Тем не менее такое восприятие искусства у Бурачка приводило к очевидной эстетической «глухоте», при которой, например, роман вто­ростепенного писателя А.П. Башуцкого «Мещанин» ставился выше романа Лермонтова, а духовные стихотворения П.А. Корсакова - выше лермонтовской лирики 22 .

Вместе с тем еще раз подчеркнем, что те требования, которые предъявлял Бурачок к роману Лермонтова «Герой нашего времени», бесспорно, отражали характерный для русской литературы нравст­венный максимализм, определивший ее национальное своеобразие. Совершенно прав В.Г. Мехтиев: «Выпады журнала [«Маяка». - Е.С.] против творчества Лермонтова свидетельствуют не о “бездуховности” произведений поэта, а об их причастности к абсолютному масштабу их требований, об исключительной духовной напряженности творче­ства поэта» (Мехтиев, 2004: 188). В противном случае Бурачок просто не стал бы с ним полемизировать, как с еще одной «литера­турной мухой» (выражение редактора «Маяка»).

Примечания

1 П.А. Корсаков - цензор первого и второго издания романа М.Ю. Лермонтова «Герой нашего времени» (СПб, 1840; 1841).

2 Исключение - статья А.А. Григорьева «Оппозиция застоя. Черты из истории мракобесия» (Время. 1861. № 5. С. 1-35). Нам представляется глубоко верной оценка Григорьевым Бурачка: «Везде, где дело идет о философских принципах, г. Бурачек <...> является мыслителем логическим, диалектиком, выработавшим свой оригиналь­ный метод, с которым можно спорить, но которого нельзя было бы не уважать» (Там же. С. 17). Вместе с тем идея Григорьева об изменении эстетической программы «Ма­яка» в последние годы издания (от консервативной к реакционно-обскурантистской) кажется малоубедительной. Не случайно у критика она остается декларативной, не подтвержденной конкретными примерами из журнала Бурачка.

3 Показательно, что в содержательной статье, прямо посвященной этой теме и опубликованной в «лермонтовском» томе «Литературного наследства», Н.И. Мордовченко, подробно разобрав критические отзывы о Лермонтове В.Г. Белинского, упо­минает о Бурачке вскользь, упрощая сложную позицию последнего: «Суждения Бу­рачка не лишены интереса в том отношении, что они были не только грубее и примитивнее, но и последовательнее суждений других реакционных критиков. Бура­чок откровенно бранил Лермонтова, в то время как другие заявляли о признании его поэзии, но за вычетом произведений обличительного и мятежного направления» (Мордовченко, 1941: 781). В авторитетной «Лермонтовской энциклопедии» есть 48-строчная заметка о редакторе «Маяка», также выдержанная в крайне негативных тонах (Попов И. В. Бурачок С.А. // Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 73). Как мы постараемся показать в этой статье, позиция Бурачка по отношению к твор­честву Лермонтова была значительно сложнее.

4 Две статьи Бурачка («“Герой нашего времени”. М. Лермонтов. (Разговор в гости­ной)» и «Стихотворения М. Лермонтова. (Письмо к автору)») были опубликованы В.М. Марковичем с прекрасными комментариями Г.Е. Потаповой и Н.Ю. Заварзиной в антологии «М.Ю. Лермонтов: pro et contra» [М.Ю. Лермонтов, 2002, с. 53-65; 96- 119] и одновременно вышли в журнале «Литература» с комментариями С.И. Соболева (Соболев Л.И. Степан Бурачок о Лермонтове // Литература. 2002. № 31. Режим доступа: http://lit.1september.ru/article.php?ID=200203105).

5 Последнее - известная эпиграмма С.А. Соболевского, написанная в 1840-е годы и включенная во все современные учебники по истории русской журналистики: «Просвещения Маяк / Издает большой дурак, / По прозванию Корсак; / Помогает дурачок, / По прозванью Бурачок» (Эпиграмма и сатира. Из истории литературной борьбы XIX века. М.; Л., 1931. Т. 1. С. 461).

6 С.Б. [С.А. Бурачок] Герой наших времен. Мещанин // Маяк. 1840. Ч. 5. С. 22.

7 С.Б. [С.А. Бурачок] Книги литературные // Маяк. 1840. Ч. 4. С. 210. В дальней­шем рецензию Бурачка цитируем по этому изданию с указанием в скобках страницы.

8 В этом месте Бурачок ссылался на другую часть своего обозрения, где он раз­мышлял о верном построении романа: «.в романе, как в истории, внешнее должно быть сигнатурой внутреннего: явления должны вытекать из причин и объясняться следствиями. Внутреннее, как важнейшее, должно быть на первом плане. Действую­щие лица, происшествия, завязка и развязка должны быть просто декорациями, сред­ствами, непременно ведущими к разумной, светлой цели. <...> Где этого нет, там нет романа, а только праздная книга, с пустотой во весь формат, пустые лясы, беспред­метная болтовня, пища для одной праздности, недостойная высокого искусства, - ре­месло фокусника» (с. 193).

9 В рецензии Шевырева о Максиме Максимыче сказано следующее: «Из побоч­ных лиц первое место мы, конечно, должны отдать Максиму Максимовичу. Какой цельный характер коренного русского добряка, в которого не проникла тонкая зараза западного образования; который, при мнимой наружной холодности воина, нагля­девшегося на опасности, сохранил весь пыл, всю жизнь души; который любит приро­ду внутренно, ею не восхищаясь, любит музыку пули, потому что сердце его бьется при этом сильнее.» (Москвитянин. 1841. № 2. С. 517).

10 Лермонтов М.Ю. Герой нашего времени // Собр. соч.: В 6 т. М.; Л., 1954-1957. Т. 6. С. 237.

11 С.Б. [С.А. Бурачок] Книги литературные. С. 200-201.

12 Черновики этой повести хранятся ныне в фонде С.А. Бурачка в рукописном от­деле Пушкинского Дома РАН (РО ИРЛИ. Ф. 34. Ед. хр. 14, 15).

13 Лермонтов М.Ю. Указ. соч. Т 6. С. 563.

14 Примечательно, что точно так же смотрел на искусство и Гоголь, который считал его «незримыми ступенями к христианству» (Гоголь Н. В. Полн. собр. соч.: В 14 т. Б. м., 1937-1952. Т. 8. С. 269). Тем не менее в отличие от Бурачка в «Выбранных местах из пе­реписки с друзьями» Гоголь высоко оценил талант Лермонтова и, указав на стихотворе­ния «Ангел», «Молитва» и др., не счел его творчество аморальным. Хотя, конечно, «никто еще не играл так легкомысленно с своим талантом и так не старался показать к нему какое-то даже хвастливое презренье, как Лермонтов» (Там же. Т. 8. С. 402).

15 Белинский В.Г. Полн. собр. соч.: В 13 т. М., 1953-1959. Т. 3. С. 431.

16 Там же. С. 403.

17 Там же. С. 404.

18 С.Б. [С.А. Бурачок] Система философии Отечественных записок // Маяк. 1840. Ч. 9. С. 9.

19 Следует подчеркнуть, что, преодолев в себе тенденции «примирительного» пе­риода, Белинский отказался от идеи «объективности» и «замкнутости» искусства. Уже в начале декабря 1840 года критик определил статью о Менцеле как «гадкую» (Белинс­кий В.Г. Указ. соч. Т. 11. С. 576), а свою эстетическую позицию в целом - как ошибоч­ную: «Да, Боткин, глуп я был с моею художественностию, из-за которой не понимал, что такое содержание» (Белинский В.Г. Указ. соч. Т. 12. С. 85). Однако тезис о том, что искусство должно быть «ступенью» к религии, Белинский последовательно отрицал до конца жизни. Так, основная полемика между «Маяком» и «Отечественными запи­сками» развернулась в середине 1840-х годов. В годовом обозрении «Русская литера­тура в 1845 году» Белинский недвусмысленно выразил свою позицию по этому вопро­су: «Один журнал [«Маяк». - Е.С.] <...> обвинив в разных ересях всю русскую литературу <...> в том же самом обвинил “Библиотеку для чтения” и “Отечественные записки”, вероятно, основываясь на том, что в них нет статей теологического содер­жания. Да, их не было и не будет в “Отечественных записках”, потому что теология не входит в их программу». Критик полагал, что «писать о богословских предметах - должно быть исключительным правом и обязанностью людей духовного сана» (Белин­ский В.Г. Указ. соч. Т. 9. С. 403-404). Едва ли можно согласиться с «неистовым Висса­рионом», ведь особенность русской православной культуры состоит в том, что многие (если не самые значительные) духовные труды были созданы в XIX веке людьми свет­скими (А.С. Xомяковым, И.В. Киреевским и др.), когда получил распространение фе­номен, названный А.М. Панченко «светской святостью» (Панченко, 1999: 361-374).

20 С.Б. [С.А. Бурачок] Система философии Отечественных записок. С. 19.

21 Письмо М.Н. Загоскина // Маяк. 1840. Ч. 7. С. 101-102.

22 Интересно отметить, что подобная эстетическая «глухота», идущая, как и у Бу­рачка, от признания главенства религии над искусством, довольно типична для мно­гих современных представителей «религиозной филологии» (термин С.Г. Бочарова). Так, М.М. Дунаев в своем фундаментальном труде «Православие и русская литерату­ра» называет самым крупным (!) писателем современности В.Н. Крупина, потому что он «среди писателей русских, пребывающих в литературе на рубеже веков и тысячеле­тий, наиболее последовательно и сознательно упрочился в Православии» (Дунаев, 2000: 391).

Библиография

Вацуро В.Э., Гиллельсон М.И. Сквозь «умственные плотины»: Очерки о книгах и прессе пушкинской поры. М., 1986.

Вейдле В.В. Умирание искусства. Размышления о судьбе литературного и художественного творчества. СПб, 1996.

Дунаев М.М. Православие и русская литература. М., 2000. Т. 6.

Лаврецкий А. Белинский, Чернышевский, Добролюбов в борьбе за реа­лизм. М., 1968.

М.Ю. Лермонтов: pro et contra / сост. В.М. Маркович, Г.Е. Потапова, вступ. статья В.М. Марковича, коммент. Г.Е. Потаповой и Н.Ю. Заварзиной. СПб, 2002.

Мехтиев В.Г. Журнал «Маяк»: духовная оппозиция эстетическим идеям журналистики 1840-х гг. и романтизму М.Ю. Лермонтова. Хабаровск, 2004.

Мордовченко Н.И. Лермонтов и русская критика 40-х годов // М.Ю. Лер­монтов. М., 1941. Кн. 1. (Лит. наследство; Т. 43/44). С. 745-796.

Панченко А.М. Русская история и культура. СПб., 1999.

Михаил Юрьевич Лермонтов известен широкому читателю как автор пронзительных стихов об одиночестве. Ему же принадлежит идея «странной любви» к Родине, ставшая традицией поэзии второй половины XIX века. Однако творчество поэта значительно шире: он прекрасный драматург, а вершиной его прозы считается роман «Герой нашего времени» .

Сначала Михаил Юрьевич дал своему творению название «Один из героев начала века». Многие современники усматривали в этом варианте полемику с романом французского писателя Альфреда Мюссе «Исповедь сына века», вызвавшего много шума в окололитературных кругах. Но для русского писателя предметом изображения стало не типичное «дитя века», страдающее его болезнью, а личность, наделенная героическими чертами и вступающая в неравную борьбу со своим веком. Эта борьба принимает трагический характер, а слово «герой» в таком контексте звучит абсолютно без иронии. Окончательная формулировка названия романа — «Герой нашего времени» — содержит уже иронический оттенок, падающий, однако, не на слово «герой», а на слово «нашего», ставя акцент не на герое, а на всей эпохе.

Сам автор в «Предисловии» дал следующее толкование своему названию: «… это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии» . Если учесть, что параллельно с романом Лермонтов написал свою знаменитую «Думу», в которой признавался, что печально глядит на свое поколение, так как «его грядущее иль пусто, иль темно» , то становится понятно, что в романе воссоздан герой, воплотивший характерные черты сознания людей «эпохи безвременья» — поколения 30-х годов XIX века.

Это исключительная сила воли, но бесцельность жизненных поисков, аналитический ум, незаурядные способности, но отсутствие элементарного человеческого сострадания. Таким образом, Лермонтов создал философский роман, поднимающий проблему истинного смысла человеческого существования, противостояния судьбе, року сильной личности, проблему обыкновенной судьбы и незаурядного дарования.

Чтобы лучше раскрыть характер главного героя, автор использовал необычную композицию: события, отраженные в романе, расположены не в хронологическом порядке. Зато такое построение позволяет читателю знакомиться с главным героем Григорием Александровичем Печориным постепенно.

Первым о нем сообщает старый служака, штабс-капитан Максим Максимыч. Это добрый, но весьма недалекий человек, поэтому единственное, что он отмечает в Печорине, — его странность. Дескать, то целый день на охоте в дождь, холод — и ничего, а чуть ветер пахнет, и он якобы простудился. То может один на один на кабана ходить, а иной раз от скрипа ставень вздрогнет.

Именно Максим Максимыч в первой главе романа «Бэла» и сообщает рассказчику об истории Бэлы — дочери местного князя, которую Печорин полюбил, но невольно стал причиной ее гибели. И хотя молодой офицер был потрясен случившимся, находился возле постели Бэлы до самой ее смерти, Максим Максимыч уверен, что виноват сам Печорин, от скуки затеявший историю с похищением Бэлы. При этом штабс-капитан не отличается душевной чуткостью и при встрече с молодым человеком сразу же напоминает о трагических событиях, разбередив душевную рану героя и обидевшись впоследствии на его холодное обращение.

В главе «Максим Максимыч» сам рассказчик получает возможность составить личное представление об этом герое и делает вывод, что это весьма противоречивая натура. Загадку героя он попытается раскрыть, заполучив записки, которые Максим Максимыч отдает своему попутчику в состоянии сильного душевного расстройства после встречи с Печориным.

Далее рассказчик поясняет, что недавно узнал о смерти автора этих записок, поэтому посчитал возможным опубликовать все эти записки, оказавшиеся дневником Григория Александровича. Под названием «Журнал Печорина» рассказчик публикует их после смерти героя, чтобы все-таки разобраться в загадке Печорина. Именно дневниковые записи и воссоздают те условия, в которых существовала мятущаяся натура молодого человека.

Русская литература, пожалуй, впервые в своей истории продемонстрировала такое беспощадное обнажение героем своей души. Позже психологи назовут это саморефлексией. Герой представил не просто самоанализ — это беспощадный приговор себе. Ведь все отношения с людьми, которые складывались у Печорина, были своеобразным экспериментом, заканчивающимся, как правило, для них плачевно.

Попытка развеять скуку любовью к Бэле обернулась гибелью девушки. В главе «Княжна Мери» круг героев значительно расширяется. Появляются своеобразные «двойники» Печорина — поручик Грушницкий (позже убитый на дуэли Печориным) и доктор Вернер. Более того, оказавшись в «водяном обществе», Печорин не может разобраться в своих чувствах к двум женщинам — Вере и княжне Мери. Если к первой герой испытывает вновь вспыхнувшую любовь, то Мери становится жертвой его мужского самолюбия: желая доказать самому себе свою мужскую неотразимость, он добивается любви Мери и теряет друга, совершив, по сути убийство (ведь что есть дуэль, как не легализованное убийство?).

В главе «Тамань» Печорин из любопытства становится свидетелем тайной жизни контрабандистов, невольно разрушив ее и причинив горе слепому мальчику, для которого, возможно, незаконный промысел был хоть каким-то средством к существованию. Он задает риторический вопрос: «И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов. Вместо ответа сравнивает себя с камнем, брошенным в источник, который не только встревожил спокойствие, но и сам едва не пошел ко дну. Словом, сам герой понимает, что все, кто вольно или невольно сталкивается с ним, оказываются в неприятной ситуации, а Печорин есть источник всех несчастий, отчего сам страдает, но не в силах что-либо изменить.

Самой символической становится последняя глава с говорящим названием «Фаталист». Неверие в собственное предопределение все-таки делает Печорина слепым орудием в руках судьбы: он предрекает смерть Вуличу, увидев на его лице некий знак. Когда же он сам бросает вызов судьбе, ощущает лишь горькое разочарование.

Таким образом, роман «Герой нашего времени» создает новый тип героя, свободного от предрассудков, отрицающего идею фатализма, но не умеющего созидать, любить, совершать благородные поступки. Поэтому Лермонтов подчеркнул в характере героя его силу, непокорность жизненным обстоятельствам, но при этом страдание от того, что он не понял своего истинного предназначения и обрек себя на одиночество.

Современники восхищались безмерным талантом М.Ю. Лермонтова, который в молодые годы сумел создать настолько сложный и интересный роман, как «Герой нашего времени» . Действия, которые разворачиваются в этом произведении, происходят в переломное время для русского общества, поражение декабристов называют одним из драматических моментов истории России.

«Герой нашего времени» вбирает в себя те обстоятельства, в которых находились люди той эпохи, и Лермонтов умело показывает то, как личность одного человека переживает происходящие перемены и как она трансформируется.

Романтическое начало в романе «Герой нашего времени»

Романтическое начало в романе «Герой нашего времени» перекликается c лирикой поэта Лермонтова, стихотворения которого рассказывали об одиночестве и грусти, об испытаниях, которые проходит человеческая душа, вынужденная существовать в определенных условиях.

Разочарование и потерянность - постоянные спутники героя лирики Лермонтова, и они же сопровождают главного героя романа Печорина. Он переживает разочарование в любви, когда черкешенка Белла нелепо умирает, он размышляет о том, что любить вечно невозможно, а полюбить на время - не стоит его усилий. И несмотря на то, что его взгляды на жизнь кажутся циничными, Печорин все равно открывается перед читателями и с другой стороны.

Конфликт романтического и реалистического

Он способен переживать счастливые и умиротворенные мгновения, когда вспоминает высокое, звездное небо и когда ощущает величие окружающей его природы. Когда повествование идет от самого Печорина, читатель может ощутить, насколько плотно связаны романтическое и реалистическое начало в жизни самого героя - именно это и обуславливает его противоречия, и те противоречия, которое вызывает само произведение.

Печорин беспощаден по отношению к самому себе, он смотрит на себя и свои поступки с излишней трезвостью и прямолинейностью, он желает принимать только действительность и не желает обманывать самого себя. Печорин - невероятно активный и деятельный человек, он не чувствует надобности в спокойном и постоянном счастье. Но все равно он чувствует себя безмерно одиноким и лишним в этом мире. Внутри Печорина постоянно происходит борьба, одна часть его личности жаждет обновлений и приключений, а другая - жестко и уничтожающее критикует первую.

Критика романа «Герой нашего времени

Мнение критиков по поводу «Героя нашего времени», прежде всего, зависело от того, что Лермонтов изобразил героя, вобравшего в себя наиболее явные черты переломной эпохи. Критики отмечали, что история, созданная Лермонтовым, производит «полноту впечатления», поскольку сам автор писал роман не с какой-то определенной целью, а с огромным творческим желанием высказаться, «излить душу» в сложившейся для его Отечества ситуации.

Мнение Белинского отображает общее мнение его современников по поводу этого романа. Прежде всего, Белинский восхищался художественным талантом Лермонтова, тем единством мыслей и умозаключений, которые нашли свое место в подобной сложной композиции романа и ее ролью в раскрытии характера Печорина . Им была высоко оценена реалистическая сторона «Героя нашего времени», ведь Лермонтов не создает идеальный и ничем не запятнанный образ главного героя - наоборот, он изображает реального, живого человека, который мучается противоречиями и не является образцом идеального нравственного поведения.

И несмотря на то, что после прочтения романа может возникнуть мрачное чувство недосказанности и незавершенности, Белинский отмечает, что в этом и состоит талант и достоинство Лермонтова, как писателя. Потому что «Герой нашего времени» - это история о грустной душе, которая жила в эпоху безвременья, и Лермонтов сумел отобразить ее с наиболее реалистичной стороны.

Нужна помощь в учебе?

Предыдущая тема: Художественные особенности «Героя нашего времени», его многоплановость
Следующая тема:   Обзор творчества Гоголя

«Судьба Лермонтова» - Портреты М.Ю Лермонтова. В.Брюсов. История души поэта. И угрюмо Ты затаил, о чем томилась дума, И вышел к нам с усмешкой на устах. Напишите эссе «Мое впечатление о Лермонтове», используя ключевые слова и выводы, записанные на уроке. А.Герцен. Сонет «К портрету Лермонтова». Мотивы лирики Лермонтова. М.Ю. Лермонтов: личность, судьба, эпоха.

«Критика Отцы и дети» - Критики («Отцов и детей»). “Современник” откликнулся на роман статьей М. А. Антоновича “Асмодей нашего времени”. Спор, по существу, шел о типе нового революционного деятеля русской истории. Роман «Отцы и дети» в отзывах критиках (Н.Н.Страхов, Д.И.Писарев, М.А.Антонович). Антонович увидел в нем панегирик “отцам” и клевету на молодое поколение.

«Лирика Лермонтова» - Автопортрет М.Ю. Лермонтова. Смешать печаль, которой нет острей, С восторгами, которых не бывало К. Бальмонт. Н.Ф. Иванова. Отец М.Ю. Лермонтова. Бабушка М.Ю. Лермонтова Е.А. Арсеньева. «И вновь один, и вновь живу собой» Лирика М.Ю. Лермонтова. И вновь один, и вновь живу собой» Лирика М.Ю. Лермонтова.

«Роман Лермонтова Герой нашего времени» - Цели урока: Своеобразие сюжета романа. Почему в основе сюжета каждой повести лежат необычные события? Роман «Герой нашего времени» - психологический портрет героя. Грушницкий. Роман – исследование внутреннего мира героя. Печорин Сам О себе. Белинский о романе. Вера. Михаил Юрьевич Лермонтов 1814 - 1841.

«Роман Герой нашего времени» - Построение романа «Герой нашего времени». Кисловодск. Михаилу 6-8 лет. Пребывание в местах боевых действий. История создания романа М.Ю.Лермонтова «Герой нашего времени». В казачьи станицы. «Максим Максимыч». После участия в боевых действиях Печорин получает отпуск. «Княжна Мери». Хронологический порядок (фабула произведения).