Open
Close

Малоизвестные поэты. Лев Лосев

Лев Лосев много пишет и издается в эмигрантских русскоязычных изданиях. Статьи, стихи и очерки Лосева сделали его известным в американских литературных кругах. В России же его произведения стали издаваться лишь начиная с 1988 года.


Лев Владимирович Лосев родился и вырос в Ленинграде, в семье писателя Владимира Александровича Лифшица. Именно отец, детский писатель и поэт придумывает однажды сыну псевдоним «Лосев», который впоследствии, после переезда на запад становится его официальным, паспортным именем.

Окончив факультет журналистики Ленинградского Государственного Университета, молодой журналист Лосев отправляется на Сахалин, где работает журналистом в местной газете.

Вернувшись с Дальнего Востока, Лосев становится редактором во всесоюзном детском журнале «Костер».

Одновременно пишет стихи, пьесы и рассказы для детей.

В 1976 году Лев Лосев переезжает в США, где работает наборщиком-корректором в издательстве «Ардис». Но карьера наборщика не может удовлетворить полного литературных идей и замыслов Лосева.

Уже к 1979 году он заканчивает аспирантуру Мичиганского университета и преподает русскую литературу в Дартмутском колледже на севере Новой Англии, в штате Нью-Гэмпшир.

В эти американские годы Лев Лосев много пишет и издается в эмигрантских русскоязычных изданиях. Статьи, стихи и очерки Лосева сделали его известным в американских литературных кругах. В России же его произведения стали издаваться лишь начиная с 1988 года.

Наибольший интерес вызвала у читателей его книга об эзоповом языке в литературе советского периода, которая когда-то появилась на свет как тема его литературной диссертации.

Примечательна история написания Львом Лосевым биографии Иосифа Бродского, другом которого он являлся при жизни поэта. Зная о нежелании

Бродского публиковать собственную биографию, Лев Лосев все-таки берется написать биографию друга спустя десять лет после его смерти. Оказавшись в очень сложном положении, нарушая волю покойного друга (их дружба длилась более тридцати лет), Лев Лосев, тем не менее, пишет книгу о Бродском. Пишет, подменив собственно биографические подробности жизни Бродского на анализ его стихов. Таким образом, оставшись верным дружбе, Лев Лосев навлекает на себя литературных критиков, недоумевающих по поводу отсутствия собственно подробностей жизни поэта в биографической книге. Появляется даже негласный, устный подзаголовок книги Лосева: «Знаю, но не скажу».

На протяжении многих лет Лев Лосев – сотрудник Русской службы радиостанции «Голос Америки», ведущий «Литературного дневника» на радио. Его очерки о новых американских книгах были одной из самых популярных радиорубрик.

Автор многих книг, писатель и литературовед, профессор, лауреат премии "Северная Пальмира" (1996), Лев Лосев скончался на семьдесят втором году жизни после продолжительной болезни в Нью-Гэмпшире 6 мая 2009 года.

Книги Льва Лосева

Чудесный десант. - Tenafly, N.J.: Эрмитаж, 1985.

Тайный советник. - Tenafly, N.J.: Эрмитаж, 1987.

Новые сведения о Карле и Кларе: Третья книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 1996.

Послесловие: Книга стихов. - СПб.: Пушкинский фонд, 1998..

Стихотворения из четырех книг. - СПб.: Пушкинский фонд, 1999.

Sisyphus redux: Пятая книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 2000.

Собранное: Стихи. Проза. - Екатеринбург: У-Фактория, 2000.

Как я сказал: Шестая книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 2005..

Иосиф Бродский. Опыт литературной биографии. Серия ЖЗЛ. - М.: Мол. гварди

Самое интересное и значительное из архива Радио Свобода двадцатилетней давности. Незавершенная история. Еще живые надежды. Могла ли Россия пойти другим путем?

Иван Толстой : 15 июня – 60 лет поэту Льву Лосеву. Наша сегодняшняя передача приурочена к этому юбилею. В ней вы услышите выступления петербургских друзей Лосева: поэта Владимира Уфлянда и историка Владимира Герасимова, критиков Андрея Арьева из Петербурга, Александра Гениса из Нью-Йорка и Петра Вайля из Праги, соавтора Льва Лосева по филологическим исследованиям Валентину Полухину из британского Университета в Киле, издателя первых книг поэта, владельца издательства "Эрмитаж" под Нью-Йорком Игоря Ефимова и писательницу Татьяну Толстую, находящуюся сейчас в Греции. Вы услышите также беседу с юбиляром и его стихи, как прежние, так и новые, неопубликованные, в авторском исполнении.

На волнах Радио Свобода выпуск "Поверх барьеров", который посвящен сегодня поэту Льву Лосеву. 15 июня у него круглая дата – 60 лет. Лев Владимирович родился в Ленинграде в 1937 году в семье поэта Владимира Лившица. Окончил Ленинградский университет, писал сценарии, детские стихи, работал редактором в журнале "Костер". Автор десяти пьес. В 1976 году эмигрировал и очень скоро сделал блестящую университетскую карьеру американского профессора. Преподает в Дартмутском колледже в штате Нью-Гемпшир. Один из ведущих специалистов по творчеству Иосифа Бродского. Защитил диссертацию по теме "Эзопов язык в советской литературе". И вот неожиданно, причем неожиданно даже для самых близких друзей, Лев Лосев выступил в печати со своей серьезной, так сказать, "взрослой" лирикой. Это произошло в 1979 году на страницах парижского литературного журнала "Эхо", который издавали Марамзин и Хвостенко. Появление Лосева-поэта произвело сильнейшее впечатление на русские поэтические круги. Иосиф Бродский сразу назвал Лосева "Вяземским нашего столетия". Мне приятно сказать сегодня, что со стихами Льва Лосева в 1980 году я, приехав в пушкинский заповедник, познакомил некоторых участников сегодняшней передачи. Помню их несказанное удивление и радость от нового голоса их старинного друга, от нового трепета. С тех пор прошло почти двадцать лет, Лосев выпустил две поэтически книги на Западе - "Чудесный десант" и "Тайный советник". Обе - в издательстве "Эрмитаж" у Игоря Ефимова. А год назад его сборник "Новые сведения о Карле и Кларе" появился в Петербурге в издательстве "Пушкинского фонда". Сегодня ни у кого не вызывает сомнения, что Лосев - заслуженный мэтр нашей словесности. Лев Владимирович - у микрофона Радио Свобода.

Лев Лосев :

Все пряжи рассучились,
опять кудель в руке,
и люди разучились
играть на тростнике.

Мы в наши полимеры
вплетаем клок шерсти,
но эти полумеры
не могут нас спасти...

Так я, сосуд скудельный,
неправильный овал,
на станции Удельной
сидел и тосковал.

Мне было спрятать негде
души моей дела,
и радуга из нефти
передо мной цвела.

И столько понапортив
и понаделав дел,
я за забор напротив
бессмысленно глядел.

Дышала психбольница,
светились корпуса,
а там мелькали лица,
гуляли голоса,

Там пели, что придется,
переходя на крик,
и финского болотца
им отвечал тростник

Теперь я прочту два стихотворения из второй книжки, из книжки 1987 года, которая называется "Тайный советник". Первое стихотворение называется "Левлосев".

Левлосев не поэт, не кифаред.
Он маринист, он велимировед,
бродскист в очках и с реденькой бородкой,
он осиполог с сиплой глоткой,
он пахнет водкой,
он порет бред.

Левлосевлосевлосевлосевон-
онононононононон иуда,
он предал Русь, он предает Сион,
он пьет лосьон,
не отличает добра от худа,
он никогда не знает, что откуда,
хоть слышал звон.

Он аннофил, он александроман,
федоролюб, переходя на прозу,
его не станет написать роман,
а там статью по важному вопросу -
держи карман!

Он слышит звон,
как будто кто казнен
там, где солома якобы едома,
но то не колокол, то телефон,
он не подходит, его нет дома.

И маленькое стихотворение из той же книжки, которое называется "Посвящение".

Смотри, смотри сюда скорей:
Над стаей круглых снегирей
Заря заходит с козырей -
Все красной масти.

О, если бы я только мог!
Но я не мог: торчит комок
В гортани, и не будет строк
О свойствах страсти.

А есть две жизни как одна.
Стоим с тобою у окна.
А что, не выпить ли вина?
Мне что-то зябко.

Мело весь месяц в феврале.
Свеча горела в шевроле.
И на червонном короле
Горела шапка.

В российских чащобах им нету числа,
всё только пути не найдём –
мосты обвалились, метель занесла,
тропу завалил бурелом.
Там пашут в апреле, там в августе жнут,
там в шапке не сядут за стол,
спокойно второго пришествия ждут,
поклонятся, кто б ни пришёл –
урядник на тройке, архангел с трубой,
прохожий в немецком пальто.
Там лечат болезни водой и травой.
Там не помирает никто.
Их на зиму в сон погружает Господь,
в снега укрывает до стрех –
ни прорубь поправить, ни дров поколоть,
ни санок, ни игр, ни потех.
Покой на полатях вкушают тела,
а души – весёлые сны.
В овчинах запуталось столько тепла,
что хватит до самой весны.

Петр Вайль : Место, которое Лев Лосев занимает в нашей литературе и в литературном процессе - уникально. Напомню, литература - это то, что написано, литературный процесс – обстоятельства, в которых создается написанное. Обстоятельства эти во все эпохи, на всех широтах трудны, не в последнюю очередь потому, что литературный народ не слишком тепло относится друг к другу. Это естественно. Если верно определение, что поэзия есть лучшие слова в лучшем порядке, то сколько может быть лучших порядков?

Отсюда и самомнение, и ревность, и зависть, и недоброжелательство. И вот тут Лев Лосев резко выделяется. Его все уважают. Его литературная фигура обладает мощным авторитетом: "А вот Лосев сказал", "А вот Лосев считает не так". Можно было бы сослаться на солидность, основательность его занятий. Ничего подобного. Основательность явлена в мастерстве, но какая солидность у литератора, позволяющего себе такие вольности в стихах, что не всякий юный авангардист осмелится. Интересно, есть такая поэтическая категория – авторитетность? Если нет, введем для Лосева. Однажды, года два назад, я спросил Иосифа Бродского, относился ли он когда-нибудь, кроме детства и отрочества, разумеется, к кому-либо как к старшему. Он вдруг стал серьезен, задумался, потом сказал, что в какой-то период - к Чеславу Милошу, и всю жизнь, с юности и по ту пору - к Лосеву. По-моему, Бродский сам был несколько озадачен собственным умозаключением. Что касается литературы, поэзии, Лосев сочиняет стихи, узнаваемые сразу, ни на кого и ни на что не похожие. Я хорошо помню, как прочел их впервые. Подборка, самая первая поэтическая публикация Лосева, появилась в 1979 в парижском журнале "Эхо" и произвела впечатление какой-то мистификации. Помню ощущение: так не бывает. Не бывает, чтобы вдруг, разом, единым махом появился поэт совершенно зрелый, виртуозный, сильный, оригинально мыслящий. Но это я, кажется, начинаю цитировать пушкинские слова. Ничего не поделаешь. Со времен Пушкина, сказавшего о Баратынском "он у нас оригинален, ибо мыслит", изменилось немногое. Разумеется, четыре десятка лет присутствия в отечественной поэзии Бродского даром не прошли, стихи стали умнее, но пока речь идет обычно об имитации, настоящие последствия впереди. Тем более поразительно, как параллельно своему великому другу, непохоже на него, совсем по-своему движется интеллектуальная поэзия Льва Лосева. Впрочем, это словосочетание, хоть оно и верно, уж очень неполно. Очень не хочется сводить стихи Лосева к изумительной версификации, едкому остроумию, тонким наблюдениям, глубоким мыслям. Мало что ли этого? Мало. Фрагменты из Лосева я читаю вслух чаще, чем стихи кого-либо другого. Это уместно, это эффектно, это выигрышно. Но про себя его строки бормочешь не от того, что ими восхищаешься, а потому, что они для тебя и про тебя написаны. То неуловимое, неопределимое и неописуемое качество, которое делает поэзию настоящей, попытался обозначить сам Лосев в стихотворении "Читая Милоша": "И кто-то прижал мое горло рукой/и снова его отпустил". Пятнадцать лет назад я прочел эту простую строчку и вспоминаю всякий раз, когда читаю Лосева.

Кроме двух-трех начальных нот
и черного бревна в огне,
никто со мной не помянет
того, что умерло во мне.
А чем прикажешь поминать -
молчаньем русских аонид?
А как прикажешь понимать,
что страшно трубку поднимать,
а телефон звонит.

Или вот это:

А это что еще такое?
А это - зеркало, такое стеклецо,
чтоб увидать со щеткой за щекою
судьбы перемещенное лицо.

Вот и формула, одна из многих замечательных лосевских формул – "судьбы перемещенное лицо". Это он про себя, конечно, но и я подпишусь, если он не против.

Иван Толстой: Теперь другой взгляд из Петербурга. Критик Андрей Арьев.

Андрей Арьев : Стихи Льва Лосева уже два десятилетия кажутся неожиданными и новыми в нашей поэзии. Так что легко признаться: именно Лев Лосев - давний властитель моих мимолетных дум о смысле современной лирики. Вместо прислуживания божественной речи, вместо звуков сладких и молитв, подобно Хлебникову:

И беззаботно, и игриво.
Он показал искусство трогать.

Трогать когтистой лапой льва, но и трогать сердечно, душевно. Смысл этой поэзии открывается не первым, а вторым поворотом ключа. Существенно в ней продолженное из скрытых глубин движение. Тут не мистический опыт важен, но хорошее знание собственной природы и натуры, того прискорбного факта, что в каждом человеке все время что-то умирает, а то, что творится, отзывается пушкинским:

Но злобно мной играет счастье.

Интуиция Льва Лосева - это интуиция о неполноте человеческого бытия, чувство едва ли не доминирующее в петербургской художественной традиции. "Никто со мной не помянет / того, что умерло во мне",- пишет Лосев. Мы живем с горем пополам и с грехом пополам, но унынию не предаемся и зимой помним о цветочках, умеем даже отмечать "недорождество", как поэт написал в последнем романсе. И вот что тут любопытно. В первой книге Лосева "Чудесный десант", "Последний романс", второе по порядку стихотворение, повествует о нерожденном младенце, о горестной участи России:

Блеснет Адмиралтейства шприц, и местная анестезия
вмиг проморозит до границ то место, где была Россия.

А теперь заглянем в последний сборник Лосева. Совершенно симметрично - второе стихотворение с конца посвящено все той же теме. Оно называется "С грехом пополам" и имеет подзаголовок "15 июня 1925 года". Зеркальное отражение фиксирует мировой поэтический рекорд: начав с "недорождества" поэт празднует день своего "не рождения" - в этот день, но двенадцать лет спустя, он появился на свет в Ленинграде, помня, что где-то, в южном курортном городке, произошло такое.

Потом она долго сидела одна
в приемной врача.
И кожа дивана была холодна,
ее - горяча,

Клеенка - блестяща, боль - тонко-остра,
мгновенен - туман.
Был врач из евреев, из русских сестра.
Толпа из армян,

Из турок, фотографов, нэпманш-мамаш,
папашек, шпаны.
Загар бронзовел из рубашек-апаш,
белели штаны.

Все в этой толпе и в этой жизни - дело случая, но это по Лосеву и есть жизнь, одни случайности в ней закономерны, о них и речь. Лишь на периферии сознания, почти вне стихов и земли, маячит его лирический герой:

На гнутом дельфине - с волны на волну -
сквозь мрак и луну,
невидимый мальчик дул в раковину,
дул в раковину.

Нежный "невидимый мальчик" кажет в поэзии Льва Лосева лицо матерого мизантропа. Но герой, повторяю, именно этот случайный призрак, не материализовавшийся, а потому бессмертный лирический зародыш.

Нет, лишь случайные черты
прекрасны в этом страшном мире…

… спорит Лев Лосев с романтизмом в целом и Блоком в частности. Чем случайней, тем вернее слагаются стихи, слагается жизненный замысел - так мог бы сказать Лосев вслед за Пастернаком. Смысл жизни не априорен, и я думаю, что думать можно всяко,- говорит Лосев.

В его стихах всегда слышен бодрящий литературный отзвук, они не прагматичны, не утилитарны, легки как листки календаря, как записочки на эмигрантском балу

Конечно, его остроумие часто бывает мрачновато, отдает некрасовской ипохондрией, но у Льва Лосева она носит игровой характер, а потому не безнадежна, не уныла. В его стихах всегда слышен бодрящий литературный отзвук, они не прагматичны, не утилитарны, легки как листки календаря, как записочки на эмигрантском балу. Так вне России писали Ходасевич, Георгий Иванов. Поэзия Льва Лосева вся в облаке аллюзий и реминисценций, вся поддержана от века данной гармонией. Поэтому он так откровенно цитатен, стихи без литературного эха для него - как еда без соли. И он прав. Для того, чтобы прочитать книгу русского бытия, надо как Лосев сравнить ее с Книгой Бытия Библии:

"Земля же
была безвидна и пуста".
В вышеописанном пейзаже
родные узнаю места.

Таким вот образом наше бытие и длится, настал день второй и стих второй. И вся поэзия Льва Лосева есть нечаянная радость случайно продленного времени продленного дня.

Иван Толстой : После критика - слово поэту. Владимир Уфлянд.

Владимир Уфлянд : Меня давно интересует такая война-противостояние водки и пишущего человека. На моих глазах несколько человек даже потерпели смертельное поражение в этой войне. А Леша где-то около тридцати лет первое такое тактическое поражение от водки потерпел. Они с покойным Борисом Федоровичем Семеновым прощались с бабушкой Бориса Федоровича. Если помнить, что Борис Федорович сам на двадцать лет нас старше, то какая же была бабушка? И на следующий день Борис Федорович как ни в чем не бывало пошел похмеляться коньячком, а Леша попал в больницу с подозрением на инфаркт. Но с тех пор он какое-то очень хитрое заключил со спиртным соглашение: он до шести вечера не пьет, но после шести совершенно спокойно общается и с водкой, и с друзьями. И на его юбилей шестидесятилетний я написал ему такое стихотворение:

Друг Лёша!
Разменяв седьмой десяток,
Уважь в сей день себя и свой порядок.
Когда ж настанет six p.m.,
не ставь перед собой проблем
иных, чем растворенье льдинки в скотче,
а то на них не хватит ночи.
И в полдень Нина твой нарушит сон,
с пристрастьем оглядев газон.
Воскликнет так, что грянет дрожь вдали:
“Ну, Лёша, мы с тобою дожили!
Медведь съел мои тапки, твои плавки,
бутыль не съел, стоявшую на лавке,
но допил из неё остатки.
Его следы продавлены на травке!
Дай Бог ему, мохнатому, поправки!
И мягкой после штопора посадки”

А ты меж тем приступишь к физзарядке.

И я хотел бы к этому стихотворению сделать комментарий, что Леша с Ниной живут в прелестном месте, окруженном такими здоровенными американскими хвойными деревьями. Нинуля развела огород, и на этот огород ходят всякие звери: олени, сурок, даже приходит иногда медведь. И дело еще в том, что Нинуля - это совершенно невероятный человек, она талантлива во всем за что берется, поэтому Леша просто не мог начать писать ниже того уровня, на котором он начал писать, потому что рядом с Ниной он сам себе этого не мог позволить. У Нины с Лешей в начале будущего столетия будет золотая свадьба, и Леше еще и в этом повезло. Дай бог ему и дальше так!

Иван Толстой : Корни Льва Лосева в Петербурге, в Ленинграде. Слово другу его юности, историку Владимиру Герасимову.

Владимир Герасимов : Вблизи Обводного канала, в последнем квартале по Можайской улице, на углу Можайской и Малодетскосельского проспекта я и бывал у него вскоре после того, как мы познакомились. Он жил там довольно долго в коммунальной квартире. Надо сказать, что вся наша компания, все мы жили тогда в старом городе, потому что нового города и не было еще, даже Купчино еще только начало создаваться. И все мы были такими петербургофилами, петербуржцами, и этот город очень нас интриговал, вызывал у нас множество вопросов к нему. Что касается тех двух или трех десятков общепризнанных архитектурных шедевров, благодаря которым Петербург и считается одним из прекраснейших городов мира, то о них мы знали столько, сколько нам казалось достаточным. Но вот то, что на этих улицах, пускай даже совсем не блестящих, пускай даже нагоняющих некую тоску, все дома имеют разные фасады, все не на одно лицо, это вызывало желание узнать, когда же это построено, кто здесь жил, что здесь было раньше. В этом доме на Можайской не было ничего красивого, и все-таки я думаю, что Леше и его домочадцам жить в нем было бы немного интереснее, если бы они уже тогда знали, что этот дом построен в 1874 году архитектором с громкой фамилией Набоков. Тогда мы этого не знали. Да, впрочем, этот Набоков, Николай Васильевич, не имел никакого отношения к семье, давшей миру знаменитого писателя, просто однофамилец. Не знали мы и того, что на соседней улице с Можайской, на Рузовской, когда-то жили два замечательных русских поэта Евгений Абрамович Баратынский и Антон Антонович Дельвиг. Кстати, о Дельвиге. О Дельвиге и о Лосеве. Хотя, казалось бы, какая между ними связь? А мне с давних пор Леша, в пору нашего еще интенсивного общения, даже внешне напомнил Дельвига – мягкие черты лица, округлый подбородок, очки с очень сильными диоптриями. Но дело не только во внешнем сходстве, мало ли кто на кого похож. О Дельвиге очень трогательно и, по-моему, талантливо пишет Анна Петровна Керн, знаменитая современница Дельвига, Пушкина и других поэтов, их подруга. С Дельвигом она была в хороших приятельских отношениях. И вот что она пишет: "Дельвиг же, могу утвердительно сказать, был всегда умен! И как он был любезен! Я не встречала человека любезнее и приятнее его. Он так мило шутил, так остроумно, сохраняя серьезную физиономию, смешил, что нельзя не признать в нем истинный великобританский юмор. Гостеприимный, великодушный, деликатный, изысканный, он умел счастливить всех его окружающих. Он всегда шутил очень серьёзно, а когда повторял любимое свое словцо "забавно", это значило, что речь идет о чем-нибудь совсем не забавном, а или же о грустном, или же досадном для него". Мне кажется, что если в этот абзац вместо имени Дельвиг вставить имя Лосев, то в остальном можно не менять ни единого слова. Я, разумеется, с Лешей своими наблюдениями не делился и не писал ему никогда об этом, потому что это было бы неудобно, но поскольку сегодня я все-таки говорю для наших радиослушателей, то мне кажется, что они все-таки составят более полное представление о нашем юбиляре, если я с ними поделюсь этими своими наблюдениями. Так вот, потом Леша с Ниной переехали в более просторную квартиру, а о тех местах, где Леша с семьей прожил как-никак несколько последних лет в своем отечестве, он нигде в своей поэзии не упоминает, потому что в тех краях просто глазу не за что зацепиться. Стоят там такие девяти- или шестнадцатиэтажные болваны, у их ног, подобно каким-то собачонкам, приютились четырех- и пятиэтажки. И, конечно, для их отъезда отсюда было множество очень важных причин, но мне кажется, что одной из этих причин, пускай не самой важной, было желание Леши увести свою жену от этого пейзажа, от того пейзажа, который открывался из окон их квартиры, где Нина целыми днями сидела в довольно унылом настроении и любовалась огромной лужей, никогда не просыхавшей под их окном. Я давно в тех местах не был, но несколько лет назад лужа еще оставалась на том же месте, вот подобно знаменитой миргородской луже, воспетой Гоголем.

Иван Толстой : Из Петербурга - на Запад. У нашего микрофона нью-йоркский автор Александр Генис.

Александр Генис : Лосев с его хитрой рифмой, с его сложным узорчатым ритмом, с его изощренной словесной игрой – ученый-виртуоз стихосложения. Но есть в его поэзии такие качества, которые позволяют ее читать даже тем, кто обычно с ненавистью глядит на текст, набранный столбцом. Стихи Лосева интересны и на самом простом, обывательском уровне. Они и прозаичны, и повествовательны, и увлекательны. Основополагающее противоречие его творчества рождено исключительной верностью автора своему герою, точнее, героине - родине. И в этом смысле поэзия Лосева - сугубо эмигрантская. Конфликт лосевских стихов определен существованием родины и фактом ее отсутствия. Утрата отечества - плодотворное художественное переживание. Природа не терпит пустоты, и Лосев заполняет ее своими и не своими воспоминаниями. Он перечисляет Россию, зарифмовывает ее, обыгрывает ловкой словесной игрой. Лосев старательно упаковывает родные реалии в свой стих, чтобы было сподручнее перевозить Россию с места на место. Но где идеал, где магический кристалл искусства, сквозь который преображается дурная действительность в нормальную? Есть у Лосева и это. Поэт, издерганный абсурдом российской истории, втайне сохраняет застенчивый образ разумной нормы, образ, который редко, но все же встречается в восковом музее его воспоминаний.

Чтоб взамен этой ржави, полей в клопоморе
вновь бы Волга катилась в Каспийское море,
вновь бы лошади ели овес,
чтоб над родиной облако славы лучилось,
чтоб хоть что-нибудь вышло бы, получилось.
А язык не отсохнет авось.

Иван Толстой : Недавно в нашей пражской студии проездом из Греции побывала писательница Татьяна Толстая.

Татьяна Толстая : Мне кажется, что Лев Лосев замечательно соединяет в себе две вещи. Первое это то, что он открыто и для всякого желающего показывает весь спектр русской литературы, в котором он существует, который огромен. Это от Пушкина, от Державина до Мандельштама и детских стихов, что естественно, он из этих детских стихов вышел, вплоть до цитат из разных неожиданных вещей, переводные вещи, Данте, все что угодно. Для грамотного, умного, образованного читателя он представляет, не стесняясь, весь спектр литературы. Это часто принято называть постмодернизмом, но, по-моему, это просто хорошее образование и красивое умение обращаться с текстом, это литературный текст. А более же узкое, с которым эта широкая традиция соединена, на мой взгляд, лежит вот в каком странном положении. С одной стороны, он выходит из Заболоцкого. Причем как раннего, так и позднего. У него есть цитаты из позднего, опять же, угадаешь - не угадаешь. У нас мало читают позднего Заболоцкого и принято его не любить, причем напрасно. И предшествует он, как это ни странно может показаться, Тимуру Кибирову.

Иван Толстой : Скажите, а возможно ли, что серьезная, настоящая лирика имеет в себе такой заряд чувства юмора? Вообще, законно для серьезной лирики быть одновременно юмористической поэзией?

Татьяна Толстая : Законно или не законно? Это может быть беззаконно. Как всякая настоящая поэзия она должна быть беззаконной. Но это настолько трудно, что мало кому это удается. Есть такие юмористические, сатирические, иронические направления, на которых находятся люди, например, Саша Черный, очень уважаемый поэт (ранний Саша Черный, до эмигрантского периода). С юмором – прекрасно, кому-то нравится, кому-то не нравится, но в смысле лирики – стоп, не получается там лирика. Дон-Аминадо, совершенно прекрасные, сатирические, если угодно, стихи, попытка лирики – стоп! Завал, слюни розовые. А обратный же грех - это лирика высокая, возвышенная, куда-то вся в облака, в звезды глядящая, и там, в этих звездах - один сахар, тошнота.

Он был маяком приветливым для многих поэтов в России

Скрестить высокое с юмористическим, не побояться сойти с тротуара и наступить в страшную грязь, вытащить ногу не запачкавшись, а только прибавив к нашему жизненному опыту, и одновременно устремившись головой куда-то очень высоко, не туда, где стоят дешевые звезды за три копейки, а туда, где находятся вершины, до которых нам еще надо вытягивать подбородок, чтобы заглянуть - вот на этой линии каким-то образом умудряется помещаться Лосев. И я бы сказала, что именно в этом самом качестве он был маяком приветливым для многих поэтов в России. Многие старались ему подражать. Это ведь не вышло. Этот дар ты не можешь отнять, ты не можешь перенять, ты не можешь использовать. Я знаю многих поэтов, которые хотели бы писать как Лосев. Это такая зависть, которая, мне кажется, о многом говорит, и это хорошая такая черта - позавидовать Лосеву. Он – может, я - нет.

Иван Толстой : Когда Лосев уезжал из Советского Союза во второй половине 70 годов, никто не подозревал, что он поэт. Как поэт он себя объявил уже в эмиграции. Вы видели Льва Владимировича уже в Америке. Скажите, Лосев и поэтическое поведение - две вещи совместные?

Татьяна Толстая : Я, может быть, не достаточно близко знаю Льва Владимировича, чтобы оценивать его поэтическое поведение, но на мой взгляд - нет. То есть у него волосы не развеваются, он как безумный не бегает по дому. А он необычайно джентльменски выглядит и ведет себя как джентльмен, в самом лучшем представлении нашем, верном или неверном, об этом слове. Это человек чрезвычайно обязательный, любезный, вежливый, чрезвычайно хорошо воспитанный, гостеприимный, добрый, снисходительный к тем глупостям, которые, скажем, пьяные гости могут себе позволить. И общение с ним - это общение со старым, давно ушедшим а, может быть, и не существовавшим петербургским миром. Каким-то образом он поддерживает один, наедине с собой, в дикой глуши своего маленького штата, представление о том, что в Петербурге водятся такие люди. Если вы их не видели, ну, что ж, вот они, они тут.

Иван Толстой : Перейдем теперь к тем, кто профессионально сотрудничает с Львом Лосевым. Сперва - филолог из Университета в Киле, Великобритания, Валентина Полухина.

Валентина Полухина : В моих отношениях с Лешей, конечно, как воздух и свет присутствует Бродский. Леша был одним из ближайших друзей Иосифа, он является автором десятка лучших статей о Бродском, и для меня он самый большой авторитет по Бродскому. В своих всегда блистательных статьях он демонстрирует умение уводить от однозначных интерпретаций, от научных схем, его статьи, как и его стихи, окружены огромным полем культурного контекста. И мое уважение и благодарность Льву Владимировичу безмерны. Но я не меньше люблю и Лосева-поэта за его умный талант, особый лиризм, сухое остроумие и фантастическую формальную изобретательность. Стихи его увлекательны своими парадоксальными ходами. Пуританизм смешан со скрытой эротикой, постмодернизм - с классической гармонией, реализм - с абсурдом. При том, что в жизни крайности ему чужды. Уникальный дар. Лосев - поэт и человек с безупречной репутацией. Его эрудиция баснословна, его скромность притягательна, его вежливость, обаятельность, его благородство - поистине аристократические. И в стихах, и в жизни, и в статьях Лосев умен и изящен, нежен и печален, остроумен и мудр. И этот человек, волею судеб и совсем мною не заслуженно, мой коллега и друг. Я не могла бы пожелать себе большего и лучшего подарка. А ему в его день рождения я желаю наслаждаться своим талантом и беречь свое здоровье. И, может быть, чуть-чуть почаще и не так горестно улыбаться.

Иван Толстой : Я позвонил в город Тенафлай под Нью-Йорком, где расположено русское издательство "Эрмитаж", выпустившее две первые книжки Лосева. Вот запись разговора с владельцем издательства Игорем Ефимовым.

Какова коммерческая судьба издания его книг?

Игорь Ефимов : Надо сказать, что при всех трудностях книги Лосева, которые у нас выходили… Мы еще выпустили сборник его замечательных очерков, которые в свое время печатались в журнале "Континент" под названием "Закрытый распределитель". Вот этот сборник, два сборника стихов и книга "Поэтика Бродского", они все почти разошлись. Но очень долго расходятся. Так что постепенно, я думаю, что мы вернули свои расходы, но этот процесс был растянут, как мы видим, на десять лет или даже больше.

Иван Толстой : Для вас как для издателя, каков круг читателей Лосева в русской Америке?

Игорь Ефимов : Это, в основном, русские люди, пишущие стихи, они очень следят друг за другом, они поневоле активно интересуются друг другом, и слависты, которые преподают русскую литературу современную, которые очень хорошо знают Лосева-профессора, Лосева-замечательного исследователя русской литературы, и им интересны все аспекты его творчества.

Иван Толстой : А теперь - разговор с самим юбиляром. Лев Владимирович, есть, наверное, внешняя причина того, что вы стихи свои стали публиковать только переехав границу в западном направлении. Но есть, наверное, и внутренняя причина. Не скажете ли вы о той и о другой?

Лев Лосев : Что касается того, что вы называете внешней причиной, то это, наверное, самое очевидное. Не то, чтобы я писал очень много стихов, что называется, политического содержания, но, так или иначе, все что пишешь – информировано, пропитано твоим мировоззрением, твоим отношением к действительности. Так что вряд ли по самой природе, что ли, своей словесной мне бы даже пришло в голову предложить что-то к публикации в Советском Союзе, пока он существовал и пока я там находился. Но самое главное - дело в том, что я довольно мало и написал, живя на родине, до начала 1976 года, когда я эмигрировал. Как я писал в предисловии к своему первому сборнику "Чудесный десант", я начал писать стихи, по крайней мере всерьез относиться к тому, что у меня получалось, только году в 1974, то есть года за полтора до своей эмиграции. Просто-напросто и написано-то было за это время не так много. Никакой литературной стези, никакого литературного будущего я, совершенно честно положа руку на сердце, уезжая из России для себя не планировал. Как я сказал, стихи тогда я писал всего года полтора-два всерьез, и в тот момент я абсолютно не хотел ничего из написанного публиковать, потому что в основном я их писал с такими "терапевтическими" целями. Не то, чтобы я их намеренно писал, но они получались, они писались, приходили ко мне как некий способ выжить. И какое-то суеверие тогда подсказывало мне, что публиковать их, даже просто читать в кругу приятелей, означало погубить их терапевтическое, целительное для души воздействие. Потом, разумеется, вся эта запоздалая не по возрасту трепетность постепенно испарилась, по мере того, как стихов становилось больше, я стал трезвее к этому относиться, и, в конце концов, году в 1980 впервые в журнале "Эхо" стихи были напечатаны. Но я никогда не относился к этому как к карьере, ни в малейшей степени. Более серьезно я могу сказать, что, как ни странно, хотя вообще по природе своей я, скорее, пессимист, и никогда не жду от грядущего особенных радостей, но те общие представления о будущем, которые у меня были, когда я покидал родину в 1976 году, они осуществились. Потому что я ничего особенно конкретного себе не представлял и ничего в этом смысле не вывозил, кроме готовности ко всему. На что я рассчитывал? Если просто сказать - на свободу. И я действительно это получил.

Иван Толстой : Где поэт Лосев встречает свой юбилей?

Лев Лосев : Это я могу вам сказать совершенно точно. Свой юбилей так называемый (я вообще не придаю большого значения этой дате), я буду встречать в поезде на пути из Милана в Венецию. Утром буду в Милане, вечером буду в Венеции. Это связано с моей большой поездкой по разным европейским городам.

Иван Толстой : Позвольте вас поздравить с 60-летием!

Лев Лосев : Большое спасибо, Иван Никитич!

И в завершение нашей юбилейной передачи Лев Лосев любезно согласился прочитать неопубликованное стихотворение.

Лев Лосев :

Научился писать что твой Случевский.
Печатаюсь в умирающих толстых журналах.
(Декадентство экое, александрийство!
Такое бы мог сочинить Кавафис,
а перевел бы покойный Шмаков,
а потом бы поправил покойный Иосиф).
Да и сам растолстел что твой Апухтин,
до дивана не доберусь без одышки,
пью вместо чая настой ромашки,
недочитанные бросаю книжки,
на лице забыто вроде усмешки.
И когда кулаком стучат ко мне в двери,
когда орут: у ворот сарматы!
оджибуэи! лезгины! гои! -
говорю: оставьте меня в покое.
Удаляюсь во внутренние покои,
прохладные сумрачные палаты.

Лев Владимирович Лосев родился и вырос в Ленинграде, в семье писателя Владимира Александровича Лифшица. Именно отец, детский писатель и поэт придумывает однажды сыну псевдоним «Лосев», который впоследствии, после переезда на запад становится его официальным, паспортным именем.

Окончив факультет журналистики Ленинградского Государственного Университета, молодой журналист Лосев отправляется на Сахалин, где работает журналистом в местной газете.



Вернувшись с Дальнего Востока, Лосев становится редактором во всесоюзном детском журнале «Костер».

Одновременно пишет стихи, пьесы и рассказы для детей.

В 1976 году Лев Лосев переезжает в США, где работает наборщиком-корректором в издательстве «Ардис». Но карьера наборщика не может удовлетворить полного литературных идей и замыслов Лосева.

Уже к 1979 году он заканчивает аспирантуру Мичиганского университета и преподает русскую литературу в Дартмутском колледже на севере Новой Англии, в штате Нью-Гэмпшир.

В эти американские годы Лев Лосев много пишет и издается в эмигрантских русскоязычных изданиях. Статьи, стихи и очерки Лосева сделали его известным в американских литературных кругах. В России же его произведения стали издаваться лишь начиная с 1988 года.

Наибольший интерес вызвала у читателей его книга об эзоповом языке в литературе советского периода, которая когда-то появилась на свет как тема его литературной диссертации.

Лучшие дня

Примечательна история написания Львом Лосевым биографии Иосифа Бродского, другом которого он являлся при жизни поэта. Зная о нежелании Бродского публиковать собственную биографию, Лев Лосев все-таки берется написать биографию друга спустя десять лет после его смерти. Оказавшись в очень сложном положении, нарушая волю покойного друга (их дружба длилась более тридцати лет), Лев Лосев, тем не менее, пишет книгу о Бродском. Пишет, подменив собственно биографические подробности жизни Бродского на анализ его стихов. Таким образом, оставшись верным дружбе, Лев Лосев навлекает на себя литературных критиков, недоумевающих по поводу отсутствия собственно подробностей жизни поэта в биографической книге. Появляется даже негласный, устный подзаголовок книги Лосева: «Знаю, но не скажу».

На протяжении многих лет Лев Лосев – сотрудник Русской службы радиостанции «Голос Америки», ведущий «Литературного дневника» на радио. Его очерки о новых американских книгах были одной из самых популярных радиорубрик.

Автор многих книг, писатель и литературовед, профессор, лауреат премии "Северная Пальмира" (1996), Лев Лосев скончался на семьдесят втором году жизни после продолжительной болезни в Нью-Гэмпшире 6 мая 2009 года.

Книги Льва Лосева

Чудесный десант. - Tenafly, N.J.: Эрмитаж, 1985.

Тайный советник. - Tenafly, N.J.: Эрмитаж, 1987.

Новые сведения о Карле и Кларе: Третья книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 1996.

Послесловие: Книга стихов. - СПб.: Пушкинский фонд, 1998..

Стихотворения из четырех книг. - СПб.: Пушкинский фонд, 1999.

Sisyphus redux: Пятая книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 2000.

Собранное: Стихи. Проза. - Екатеринбург: У-Фактория, 2000.

Как я сказал: Шестая книга стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 2005..

Иосиф Бродский. Опыт литературной биографии. Серия ЖЗЛ. - М.: Мол. гвардия

Лев Лосев - великий поэт.
О.В. 16.05.2009 02:56:28

Лев Лосев пока не известный в России, как он того заслуживает, поэт. Он выше популярности, он настоящий, "прямой" поэт, который не отвлекался на суету.Загадочный поэт. Как Аненнский, как Фет, но Лосев! Святой человек. До обидного мало публиковался в Росси... Он нужен, очень нужен!"Пока он искал Бога, люди искали его" - это о Л.Л.
Его скромность, "отсутствие героя", да не даст людям не разглядеть его, не понять, что он великий русский поэт.

Поэт Лев Лосев
Дебютировав в 37 лет, в возрасте, что для других поэтов стал роковым, Лосев избежал свойственного юным дарованиям «страха влияния». Он не знал его потому, что считал влияние культурой, ценил преемственность и не видел греха в книжной поэзии. Среди чужих слов его музе было так же вольготно, как другим среди облаков и березок. Войдя в поэзию без скандала и по своим правилам, Лосев сразу начал со взрослых стихов и оказался ни на кого не похожим, включая - сознательный выбор! - Бродского.
Друзья и современники, они смотрели на мир одинаково, но писали о нем по-разному. Играя в классиков, Лосев отводил себе место Вяземского при Пушкине. Просвещенный консерватор, строгий наблюдатель нравов, немного стародум, в равной мере наделенный тонким юмором, ироничной проницательностью и скептической любовью к родине. На последней необходимо настоять, потому что Лосев был отнюдь не безразличен к политике. Разделяя взгляды вермонтского соседа, он, как и Солженицын, мечтал увидеть Россию «обустроенной» по новоанглийской мерке: локальная, добрососедская демократия, а главное - чтобы хоть что-нибудь росло.
Идеал Лосева без зависти пропускал романтический XIX век, не говоря уже об истерическом ХХ, чтобы найти себе образец в ясном небе Просвещения. Законы меняют людей, остроумие оправдывает стихи, и каждый возделывает свой садик.
У Лосевых он был полон цветов и съедобной зелени. Однажды за ней пришел перебравшийся через ручей медведь, но и он не разрушил идиллии. Составленная из умных книг и верных друзей, жизнь Лосева была красивой и достойной. Стихи в ней занимали только свое место, но читал он их всегда стоя.
Справка
Лев Лосев родился в 1937 году в Ленинграде, эмигрировал в Соединенные Штаты в 1976 году. За границей выпустил несколько книг стихов, опубликовал исследования о «Слове о полку Игореве», о творчестве Чехова, Ахматовой, Солженицына, Бродского, с которым он тесно дружил. Почти тридцать лет он преподавал русскую литературу в престижном Дартмутском колледже, штат Нью-Гемпшир.
6 мая в Нью-Гемпшире на 72-м году жизни скончался поэт, писатель и литературовед Лев Лосев. ПАМЯТИ льва ЛОСЕВА Те, кто знает это имя, знают и то, что это огромная потеря для русской культуры. Сам - удивительный и тонкий поэт, последнее десятилетие своей жизни он самоотверженно посвятил памяти своего великого друга - Иосифа Бродского. Его комментарии к текстам И.Б. - это наслаждение и счастье погружения в культуру, которая нас, увы, почти не коснулась.Книга в серии ЖЗЛ - памятник не только Бродскому, но и самому Льву Лосеву. (Отдельный урок - дистанция, которую удержал в этой книге автор, нигде не позволив себе похлопать гения по плечу и хоть чуть-чуть выпятить свою персону. Близкий друг Бродского, которого тот считал к тому же одним из своих учителей, Лосев НИ РАЗУ НЕ УПОМЯНУЛ ОБ ЭТОМ).“Время - честный человек”; имя Льва Лосева непременно займет правильное место в сознании читающей и думающей России, но сегодня это как-то не слишком утешает. Очень горько. Виктор Шендерович “Лев Лосев - один из самых умных и самых добрых, каких мне пришлось увидеть в жизни людей. Впервые познакомились в приемной Ленинградского университета, куда поступали в наши 18 лет. Его приняли, а меня нет. Встречались часто в литературных компаниях, поэтических.Он писал стихи с юности. Об этом мало кто знал. А работал в детском журнале “Костер”, и, между прочим, ему удавалось протащить туда стихи своих друзей. Дружил он с замечательными поэтами, с тем же Иосифом Бродским, Евгением Рейном, Михаилом Еременым, Уфляндом и многими, многими другими.Может быть, главная его любовь в жизни, кроме жены Нины и детей, это русская поэзия. Стихи его не похожи на другие: угловатые, острые, остроумные, и в то же время в них есть подлинное чувство.Это очень печальная новость. Лев Лосев - замечательный человек. И это еще важней, по-моему, и куда больше значит, чем то, что он еще и поэт настоящий. Когда теряешь дорого человека, то думаешь прежде всего об - See more at:

Он говорил: «А это базилик».
И с грядки на английскую тарелку -
румяную редиску, лука стрелку,
и пес вихлялся, высунув язык.
Он по-простому звал меня - Алеха.
«Давай еще, по-русски, под пейзаж».
Нам стало хорошо. Нам стало плохо.
Залив был Финский. Это значит наш.
О, родина, с великой буквы Р,
вернее, С, вернее, Еръ несносный,
бессменный воздух наш орденоносный
и почва - инвалид и кавалер.
Простые имена - Упырь, Редедя,
союз чека, быка и мужика,
лес имени товарища Медведя,
луг имени товарища Жука.
В Сибири ястреб уронил слезу.
В Москве взошла на кафедру былинка.
Ругнулись сверху. Пукнули внизу.
Задребезжал фарфор, и вышел Глинка.
Конь-Пушкин, закусивший удила,
сей китоврас, восславивший свободу.
Давали воблу - тысяча народу.
Давали «Сильву». Дуська не дала.
И родина пошла в тартарары.
Теперь там холод, грязь и комары.
Пес умер, да и друг уже не тот.
В дом кто-то новый въехал торопливо.
И ничего, конечно, не растет
На грядке возле бывшего залива.
* * *
…в «Костре» работал. В этом тусклом месте,
вдали от гонки и передовиц,
я встретил сто, а может быть, и двести
прозрачных юношей, невзрачнейших девиц.
Простуженно протискиваясь в дверь,
они, не без нахального кокетства,
мне говорили: «Вот вам пара текстов».
Я в их глазах редактор был и зверь.
Прикрытые немыслимым рваньем,
они о тексте, как учил их Лотман,
судили как о чем-то очень плотном,
как о бетоне с арматурой в нем.
Все это были рыбки на меху
бессмыслицы, помноженной на вялость,
но мне порою эту чепуху
и вправду напечатать удавалось.
Стоял мороз. В Таврическом саду
закат был желт и снег под ним был розов.
О чем они болтали на ходу,
подслушивал недремлющий Морозов,
тот самый, Павлик, сотворивший зло.
С фанерного портрета пионера
от холода оттрескалась фанера,
но было им тепло.
И время шло.
И подходило первое число.
И секретарь выписывал червонец.
И время шло, ни с кем не церемонясь,
и всех оно по кочкам разнесло.
Те в лагерном бараке чифирят,
те в Бронксе с тараканами воюют,
те в психбольнице кычат и кукуют,
и с обшлага сгоняют чертенят.
Дурные рифмы. Краденые шутки.
Накушались. Спасибо. Как бобы
шевелятся холодные в желудке.
Смеркается. Пора домой. Журнал
московский, что ли, взять как веронал.
Там олух размечтался о былом,
когда ходили наши напролом
и сокрушали нечисть помелом,
а эмигранта отдаленный предок
деревню одарял полуведром.
Крути, как хочешь, русский палиндром
барин и раб, читай хоть так, хоть эдак,
не может раб существовать без бар.
Сегодня стороной обходим бар…
Там хорошо. Там стелется, слоист,
сигарный дым. Но там сидит славист.
Опасно. До того опять допьюсь,
что перед ним начну метать свой бисер
и от коллеги я опять добьюсь,
чтоб он опять в ответ мне пошлость…
«Ирония не нужно казаку,
you sure could use some domestication*,
недаром в вашем русском языку
такого слова нет - sophistication»**.
Есть слово «истина». Есть слово «воля».
Есть из трех букв - «уют». И «хамство» есть.
Как хорошо в ночи без алкоголя
слова, что невозможно перевесть,
бредя, пространству бормотать пустому.
На слове «падло» мы подходим к дому.
Дверь за собой плотней прикрыть, дабы
в дом не прокрались духи перекрестков.
В разношенные шлепанцы стопы
вставляй, поэт, пять скрюченных отростков.
Еще проверь цепочку на двери.
Приветом обменяйся с Пенелопой.
Вздохни. В глубины логова прошлепай.
И свет включи. И вздрогни. И замри
…А это что еще такое?
А это - зеркало, такое стеклецо,
чтоб увидать со щеткой за щекою
судьбы перемещенное лицо.
* * *
«Извини, что украла», - говорю я воровке.
«Обязуюсь не говорить о веревке», -
говорю палачу.
Вот, подванивая, низколобая про*****
Канта мне комментирует и Нагорную
проповедь.
Я молчу.
Чтоб взамен этой ржави, полей в клопоморе
вновь бы Волга катилась в Каспийское море,
вновь бы лошади ели овес,
чтоб над родиной облако славы лучилось,
чтоб хоть что-нибудь вышло бы, получилось.
А язык не отсохнет авось.
1985-1987

* * *
«Понимаю - ярмо, голодуха,
тыщу лет демократии нет,
но худого российского духа
не терплю», - говорил мне поэт.
«Эти дождички, эти березы,
эти охи по части могил», -
и поэт с выраженьем угрозы
свои тонкие губы кривил.
И еще он сказал, распаляясь:
«Не люблю этих пьяных ночей,
покаянную искренность пьяниц,
достоевский надрыв стукачей,
эту водочку, эти грибочки,
этих девочек, эти грешки
и под утро заместо примочки
водянистые Блока стишки;
наших бардов картонные копья
и актерскую их хрипоту,
наших ямбов пустых плоскостопье
и хореев худых хромоту;
оскорбительны наши святыни,
все рассчитаны на дурака,
и живительной чистой латыни
мимо нас протекала река.
Вот уж правда - страна негодяев:
и клозета приличного нет», -
сумасшедший, почти как Чаадаев,
так внезапно закончил поэт.
Но гибчайшею русскою речью
что-то главное он огибал
и глядел, словно прямо в заречье,
где архангел с трубой погибал.
С.К.
И наконец остановка «Кладбище».
Нищий, надувшийся, словно клопище,
в куртке-москвичке сидит у ворот.
Денег даю ему - он не берет.
Как же, твержу, мне поставлен в аллейке
памятник в виде стола и скамейки,
с кружкой, поллитрой, вкрутую яйцом,
следом за дедом моим и отцом.
Слушай, мы оба с тобой обнищали,
оба вернуться сюда обещали,
ты уж по списку проверь, я же ваш,
ты уж, пожалуйста, ты уж уважь.
Нет, говорит, тебе места в аллейке,
нету оградки, бетонной бадейки,
фото в овале, сирени куста,
столбика нету и нету креста.
Словно я мистер какой-нибудь Твистер,
не подпускает на пушечный выстрел,
под козырек, издеваясь, берет,
что ни даю - ничего не берет.
* you sure could use some domestication - «уж вам бы пошло на пользу малость дрессировки» (англ.).
** sophistication - очень приблизительно: «изысканность» (англ.).

Лев Владимирович Лосев (1937-2009) — русский поэт, литературовед, эссеист, сын писателя Владимира Александровича Лифшица. Ниже размещена его беседа с журналистом Виталием Амурским, опубликованная в журнале "Огонек", 1992. №71.

Лев Лосев в гостях у Гандлевских, Москва, 1998 г. Фото Г.Ф. Комарова

"ПОЭТ ЕСТЬ ПЕРЕГНОЙ"

Лев, в предисловии к своему первому поэтическому сборнику "Чудесный десант", вышедшему в издательстве "Эрмитаж" (США) в 1985 году, вы отмечаете, что начали писать стихи довольно поздно, в возрасте 37 лет. Цифра "37" роковая в жизни многих русских поэте - чаще всего, как известно, она знаменовала конец пути мастера. В вашем случае все произошло наоборот...

Я бы не придавал слишком большого значения мистике чисел, в частности, мистике возраста. В моем случае здесь все логично. Действительно, в этом возрасте я достиг того состояния, которое на языке популярной психологии сейчас называется "кризисом середины жизни", как говорят психоаналитики, mid life crisis - не знаю, как точно сказать по-русски. В общем, это состояние, через которое проходит каждый человек в тридцать два, тридцать семь, тридцать восемь лет... когда пройдена уже какая-то дистанция, ты оказываешься у какого-то финиша, нужно что-то переоценивать и начинать сначала. Вот весь этот путь я прошел нормальным образом, не будучи стихотворцем...

А что действительно совпало (хотя кто знает, кто управляет нашей судьбой?) - тут было что-то большее, чем простое совпадение: я основательно болел, в возрасте 33-х лет у меня был инфаркт, потом несколько лет выкарабкивался из этого. Это способствовало началу нового пути. Также в этот период жизни я по разным причинам потерял целый ряд близких друзей, присутствие которых для меня было необыкновенно важно. Например, уехал Бродский, вынужден был уехать. С кем-то я раздружился и так далее. И вот в этом неожиданно разряженном воздухе возникли стихи. Воспринимал я их серьезнее, чем сейчас, - как какое-то посланное мне спасительное средство.

- Тем не менее, кажется, вы все же находились в окружении интересных людей, людей высокой культуры...

Было бы точнее считать культурную среду не определенным кругом знакомств, а именно кругом культурной информации, в которую человек погружен. В этом смысле в культурной среде человек может жить где-нибудь посреди тайги или джунглей, независимо от его личных знакомств, связей, семейного происхождения и т.д., потому что средства коммуникации в таком случае - это книги, музыка и т.д. - отнюдь не обязательно люди. Хотя и люди тоже могут быть. Почему я сейчас ударился в это теоретизирование? Потому что одно не заменяет другого. Круг человеческих отношений - это нечто отдельное. Совершенно верно, среди моих друзей были люди высокой культуры в самом прямом смысле слова, люди высокообразованные и творчески активные в разных областях - таким кругом я был щедро наделен по обстоятельствам биографии с детства. Но в первую очередь, что важно было для меня, - поэзия, стихотворчество. Не побоюсь сказать, что именно это всегда составляло главное содержание моей жизни. Для меня было важно жить не просто в культурной среде, а в среде, где рождаются новые русские стихи, новая русская поэзия.

В кризисный период, о котором я говорю, именно это мое ближайшее окружение постепенно рассеялось. Я назвал Бродского, но было еще несколько человек, которых я считаю уникально одаренными, уникальными поэтами моего поколения. Не хочу составлять никаких иерархий - в них я не верю, - назову, например, Михаила Еремина, Евгения Рейна, Владимира Уфлянда, моего ближайшего друга юности Сергея Кулле, ныне покойного. Это была плеяда людей необыкновенного творческого потенциала, и так получилось, что, за исключением только Уфлянда, никого из них поблизости не оказалось. То есть я продолжал знакомиться с их вещами, но это было уже совсем не то, что дает ежедневное общение с поэтами, бесконечные разговоры, когда ты как бы изнутри понимаешь, из какого варева рождаются поэтические тексты. Все вдруг испарилось, пропало и привело к ощущению страшного вакуума, который мне нужно было чем-то заполнить. То, что он начал заполняться моими собственными стихами, не было сознательным решением.

Лев Лосев - псевдоним, выбранный вами как бы по необходимости. Урожденный Лифшиц, вы услышали однажды от отца-писателя: "Двум Лифшицам нет места в одной детской литературе - бери псевдоним". Видимо, сейчас сохранять его нет большой необходимости. Однако, несмотря на то, что вы давно оставили детскую литературу, давно простились с отцом, - вы все-таки не вернулись к своей настоящей фамилии. Это объясняется памятью о нем или, может быть, привычкой? Внутренне вас не заботит наличие в себе двойного "я"?

Совсем нет. Не знаю, почему - это имя приросло ко мне. Если на улице кто-нибудь крикнет: "Лифшиц!" - я вряд ли обернусь. Но если крикнут: "Лосев!" - конечно... Если даже будут иметь в виду покойного Алексея Федоровича Лосева, хотя, кроме этого знаменитого философа, были еще два больших негодника по фамилии Лосев. Один сидел на московском телевидении, а другой на архивах Булгакова. Хотя у меня в Советском Союзе в паспорте оставалось Лифшиц, я привык к тому, что я - Лосев. Для себя я объясняю это тем, что не выдумывал этот псевдоним, его мне дал отец. Мы получаем от отца имя, не спрашивая... вот в чем дело, Нет, двойственности "я" у меня нет. Правда, для всякого человека еврейского происхождения, пишущего под русским псевдонимом, всегда есть щекотливый вопрос: почему ты прячешь свое еврейское происхождение? Но в самих моих текстах широко обсуждается эта сторона моей личности. Так что, видимо, гипотетическое обвинение отпадает.

Читая ваши стихи, нельзя не заметить, что большую роль в них играют - как бы сказать точнее? - предметы, приметы очень конкретного мира. С особым любованием вы нередко описываете, допустим, луковицу, кусок хлеба, свечу и т.п. Материален, как краска на холсте, свет, который падает на объекты вашего внимания. Откуда такое влечение к формам осязаемым? Используя старый добрый термин, - живописности?

Может быть, оттого, что из всех искусств я больше всего люблю живопись. Я не могу себя назвать большим знатоком живописи, но ничто меня так не завораживает, как работа живописцев - старых и новых. Из всех моих жизненных дружб одна из самых драгоценных для меня - дружба с Олегом Целковым. Это, видимо, часть ответа. Другая... это трудно сказать, потому что говорить о собственных сочинениях в смысле их истоков всегда опасно... Но так или иначе, наверное, я воспитан в основном петербургской литературной школой, акмеистической школой. Само по себе это слово не очень удачно, потому что акмеизм - понятие крайне временное. Название "акмеисты" закрепилось за Ахматовой, Мандельштамом, Георгием Ивановым, которые как поэты могут быть с таким же успехом зачислены в одну школу с Пушкиным, Фетом, Анненским, Кузминым. То есть петербургская литературная традиция не оставалась одной и той же, развивалась, но эта традиция, которая по возможности чурается прямого философствования как такового в стихах, которая несколько ограничивает прямые выражения эмоциональности. Для меня это почти вопрос хорошего тона.

- А если говорить о влиянии на ваше творчество обэриутов, Заболоцкого периода "Столбцов "?

Насчет влияния я не знаю. Конечно, мне больше всего хотелось бы сказать, что никаких влияний на мою поэзию не существует. Но это трудно оценить, потому что, если говорить о писании стихов как о работе, то именно в ее разгар ты сам придирчиво следишь за тем, чтобы не оказалось вдруг в твоих строках чужого слова, чужой образности, чужой интонации. Все же, вероятно, влияние Заболоцкого и обэриутов было огромным. Не знаю - на стихи ли мои непосредственно или просто на мое формирование. Был период, когда я просто неустанно ими занимался, раскапывал тексты, переписывал, распространял, и они как-то вошли в мою кровь. Это был довольно ранний период, где-то в середине 50-х годов. Думаю, я был одним из первых в нашем поколении, кто заново открыл Заболоцкого и обэриутов.

Через десять лет то ли я от них ушел, то ли они меня покинули. Я не могу сказать, что они мне стали неинтересны - и сейчас есть стихи Заболоцкого, которые меня бесконечно трогают, которые неисчерпаемы по смыслу, с моей точки зрения, и - если не целые вещи, то какие-то куски у Введенского, и совсем отдельные строки у Хармса тоже... Но все-таки их поэтический мир не может сравниться с поэтическим миром Ахматовой, Мандельштама, Цветаевой, Бродского, потому даже Хармс и Введенский были люди гениально ограниченные. Так что сейчас говорить о каком-то ученичестве у них мне не хотелось бы.

Вы сказали о том, что занимались их текстами. Действительно, Лев Лосев - это еще и филолог. Эту сторону вашего творчества нельзя обойти. Интересно, не мешает ли вам научный подход к литературе, к поэзии в частности, быть раскрепощенным в собственном стихосложении?

Как принято у нас, американских преподавателей, говорить в таких случаях: "Это очень интересный вопрос". Действительно, он меня интересует больше всех остальных. Начать надо с того, что не существует разграничения между филологией и поэзией. По сути дела - это одно и то же. С моей точки зрения, все наши подлинные поэты были в той или иной степени филологами, если угодно - литературоведами, лингвистами, критиками. Пушкин с его замечательными статьями о литературе, не только о текущей, но и об истории литературы, проникновенно высказывался о языке. Профессиональными филологами были Блок, Белый, Вячеслав Иванов - по сути дела все крупнейшие символисты. Серьезное филологическое образование, пополнявшееся, продолжавшееся всю жизнь, имели Мандельштам и Ахматова; мы можем говорить как о серьезных филологах даже о таких автодидактах, как Цветаева или Бродский.

В чем же все-таки разница: почему в одних случаях пишут "литературоведческое исследование" (то есть работа с архивными материалами, как в случае Ахматовой, или анализ текста Данте, как у Мандельштама), а в других случаях указывают - "стихотворение"? Я утверждаю, что и в первом и во втором варианте первоначальный импульс один и тот же - выразить при помощи слов нечто новое, какое-то чувство, сантимент, знание, информацию - то, что прежде словами этого языка не выражалось. А дальше интуиция подсказывала наиболее эффективный способ этого выражения. В одних случаях это новое можно сказать на языке рациональном, тогда пишется "филологическая статья" или "эссе". В других случаях само это новое не находит рационального выражения, и тогда нужно использовать слова, как писал в "Разговоре о Данте" Мандельштам, не в их непосредственно словарных значениях, а опосредствованно. Если пользоваться терминологией Выготского, словообраз - это и есть поэзия.

В одном из ваших стихотворений есть фраза: "Поэт есть перегной... " Не могли бы вы сказать о том, как возникла такая формулировка, такой образ, что за этим стоит?

С тех пор, как мы поселились в Новой Англии и моя жена стала страстно заниматься огородничеством, я, так сказать, влюбился в компост, в перегной. Руки у меня как-то не лежат заниматься этими делами, но очень люблю наблюдать вегетацию у нас во дворе. Особенно мистическое впечатление на меня производит то, что происходит с перегноем - как из дряни, мусора, отбросов на глазах возникает абсолютно чистая, как пыльца цветов, черная субстанция, дающая новую жизнь. Это, пожалуй, один из самых метафизических процессов, которые нам дано наблюдать воочию. Поэтому метафора "поэт -перегной" (где-то у меня есть: "перегной душ и книг", т.е. культура) - для меня самая высокая метафора любого существования, любой, в том числе творческой, жизни.

Если позволите, я вернусь сейчас к теме "двойственности" которую затронул в вопросе о соотношении вашей фамилии и псевдонима. Правда, в другом аспекте. Цитирую ваши стихи: "Я лягу, глаз расфокусирую. Звезду в окошке раздвою, и вдруг увижу местность сирую, сырую родину свою... "Проблема, так сказать, двойного видения мира кажется мне весьма важной для понимания вашего творчества.

Ну, если упрощать, то это стихотворение как раз о том, что видение должно быть двойным. Кстати, по-моему, никто из читателей и критиков не обращал внимания на то, что это стихотворение рождественское. А может быть, обращали, но не говорили. В момент Рождества Христова, как известно, произошло редкое совмещение двух планет - Сатурна и Юпитера, которые могли выглядеть с Земли как одна новая звезда. Это в общем-то одно из атеистических объяснений евангельских явлений. Но в своем стихотворении, где речь идет, как я отметил, о двойном видении, я хотел в стиле журнала "Наука и жизнь" дать евангельское восприятие бесконечно повторяющегося Рождества. Драматическое и лирическое (важнее лирическое) в поэзии создается в присутствии двух полюсов. Подчас стихи, написанные очень культурными людьми, нестерпимо монотонны. Взять к примеру замечательного филолога Аверинцева. Он недавно стал публиковать свои стихи.

Стихи недурные, очень точно стилизующие какие-то жанры, с выбранными правильно словами. В стихах масса вкуса, культуры и даже искренности, но у них один недостаток - они скучные. Почему? Там нет второго стилистического полюса. Я не собираюсь давать Аверинцеву каких-либо советов, это было бы совершенно неуместно, - но если бы он, как мне представляется, в какой-то изящный плач (не помню, о чем у него там рыдание: о рабе Божьем Алексее?..) вдруг вставил реалию из пошлой советской обыденщины, то тогда, возможно, могло бы что-то возникнуть... Тогда бы появился лиризм. А вот другая крайность. Была такая "барачная поэзия", один из лучших наших поэтов Сапгир имел к ней какое-то отношение, Холин... Вот у Холина, человека талантливого, имеющего прекрасные вещи, - более или менее зарифмованная регистрация пошлости, скуки, грязи, обыденной жизни. Это опять лишено энергии лирической. Своего рода астигматизм необходим поэту.

Сейчас, в так называемые перестроечные времена, многие из тех питерских поэтов, которые стремились сохранить и продолжить традиции русского "Серебряного века", традиции другие - я имею в виду в первую очередь тех, с которыми вы ощущали глубокую духовную связь, - из полулегального положения перешли в положение вполне комфортабельное. То есть в данном случае речь идет о возможности публиковаться, выступать на родине, за границей. Произошел своего рода процесс слияния питерской литературы с литературой русской и мировой в широком смысле. Не думаете ли вы, что таким образом круг питерской литературы 60-х - начала 70-х годов как бы замкнулся, завершился?

Я не думаю, что это вчерашний день, закрытая страница. Если говорить о публикации стихов, написанных двадцать - двадцать пять лет назад, то это вполне полезное культурное дело. Но, знаете, это ведь ничего не меняет. Не спасает. Не отменяет трагедии всего поколения, потому что жизнь, молодость этих людей уничтожена, унижена и никакими поздними признаниями, публикациями ее не восстановить.

- Ваше отношение к переменам в Советском Союзе, в современной Европе?

Как и все, я с большим интересом слежу за событиями и, как все, не представляю, к чему все это приведет. Бродский, допустим, считает, что единственная историческая проблема человечества - это перенаселенность. В широком смысле он, видимо, абсолютно прав. При таком подходе к вещам все прогнозы могут быть только самые пессимистические - отдельные политические перемены в разных частях земного шара по существу ничего не меняют. Но я бы хотел несколько более оптимистически на это ответить. Мне кажется, здесь есть движение в сторону необыкновенно милой и дорогой мне политической утопии. Еще в студенческие годы с моим другом Сергеем Кулле, о котором я уже говорил, мы мечтали (опять-таки в чисто утопических терминах) о том, что вся Европа распадется на части: Германия опять будет состоять из множества княжеств, Франция - из Прованса, Бургундии, Лотарингии... Россия - из княжеств Московского, Смоленского, ханства Казанского и т.д. И, как ни странно, появился исторический шанс для осуществления этого утопического мечтания.

Сентябрь 1990 г. - июль 1991 г.