Open
Close

Письмо гоголя белинскому.

Огарев (оглядывается). Где Коля?…

Кетчер. Я сам врач. Он глухой. (Пожимает плечами.) Прости.

Огарев, не обращая внимания, уходит искать Колю.

Тургенев. Там не только одно мещанство. Единственное, что спасет Россию, – это западная культура, которую принесут сюда такие люди… как мы.

Кетчер. Нет, ее спасет Дух Истории, непреодолимая Сила Прогресса…

Герцен (давая выход своему гневу). Черт бы побрал эти твои заглавные буквы! Избавь меня от тщеславной мысли, будто мы все играем в пьесе из жизни отвлеченных понятий!

Кетчер. Ах, так это мое тщеславие?

Герцен (Грановскому). Я не смотрю на Францию со слезами умиленья. Мысль о том, что можно посидеть в кафе с Луи Бланом или Ледрю-Ролленом, что можно купить в киоске еще влажную от краски «Ла Реформ» и пройтись по площади Согласия, – эта мысль, признаюсь, радует меня, как ребенка. Но Аксаков прав – я не знаю, что делать дальше. Куда нам плыть? У кого есть карта? Мы штудируем идеальные общества… И все они удивительно гармоничны, справедливы и эффективны. Но единственный, главный вопрос – почему кто-то должен подчиняться кому-то другому?

Грановский. Потому что без этого не может быть общества. Почему мы должны дожидаться, пока нас поработят наши собственные индустриальные гунны? Все, что дорого нам в нашей цивилизации, они разобьют вдребезги на алтаре равенства… равенства бараков.

Герцен. Ты судишь о простых людях после того, как их превратили в зверей. Но по природе своей они достойны уважения. Я верю в них.

Грановский. Без веры во что-то высшее человек ничем не отличается от животного.

Герцен забывает сдерживаться, и Грановский начинает отвечать ему в тон, пока между ними не начинается перепалка.

Герцен. Ты имеешь в виду – без суеверий.

Грановский. Суеверия? Так ты это называешь?

Герцен. Да, суеверия! Ханжеская и жалкая вера в нечто, существующее вовне. Или наверху. Или бог еще знает где, без чего человек не может обрести собственное достоинство.

Грановский. Без этого, как ты говоришь, «наверху», все счеты будут сводиться здесь, «внизу». В этом и есть вся правда о материализме.

Герцен. Как ты можешь, как ты смеешь отметать чувство собственного достоинства? Ты, человек, можешь сам решать, что хорошо, а что дурно, без оглядки на призрака. Ты же свободный человек, Грановский, другого рода людей не бывает.

Быстро входит Натали. Она испугана. Ее расстройство поначалу неверно истолковано. Она бежит к Александру и обнимает его. В ее корзине немного грибов.

Натали. Александр…

Герцен (извиняющимся тоном). Мы тут поспорили…

Грановский (обращается к Натали). С глубоким сожалением я должен покинуть дом, где меня всегда встречал столь радушный прием. (Собирается уйти.)

Натали. Жандарм пришел, он в доме, – я видела.

Герцен. Жандарм?

Слуга выходит из дома, его обгоняет жандарм.

О, Господи, снова… Натали, Натали…

Жандарм. Кто из вас господин Герцен?

Герцен открывает конверт и читает письмо.

Натали (жандарму). Я поеду с ним.

Жандарм. Мне про это ничего не известно…

Грановский (Герцену, меняет тон). Прости меня…

Герцен. Нет, все в порядке. (Объявляет.) После двенадцати лет полицейского надзора и ссылок граф Орлов любезно уведомляет, что я могу подавать бумаги для поездки за границу!..

Остальные окружают его с облегчением и поздравлениями. Жандарм мнется. Натали выхватывает письмо.

Кетчер. Ты снова увидишься с Сазоновым.

Грановский. Он изменился.

Тургенев. И с Бакуниным…

Грановский. Этот, боюсь, все тот же.

Натали. «…Выехать за границу для лечения вашего сына Николая Александровича…»

Герцен (подхватывает и поднимает ее). Париж, Натали!

Ее корзинка падает, грибы рассыпаются.

Натали (плачет от радости). Коля!.. (Убегает.)

Герцен. Где же Ник?

Жандарм. Стало быть, хорошие новости?

Герцен понимает намек и дает ему на чай. Жандарм уходит.

Натали (возвращается). Где Коля?

Герцен. Коля? Не знаю. А что?

Натали. Где он? (Убегает, зовет его по имени.)

(За сценой.) Коля! Коля!

Герцен (спешит за ней). Он же не может тебя услышать…

Тургенев выбегает за ними. Встревоженные Грановский и Кетчер уходят следом. После паузы, во время которой издали слышится голос Натали, наступает тишина.

Дальние раскаты грома.

Саша входит с другой стороны, оборачивается и смотрит назад. Выходит вперед и замечает рассыпанные грибы, поправляет корзинку. Не торопясь входит Огарев. Он несет Сашину удочку и банку, оглядывается назад.

Огарев (зовет). Коля, идем!

Саша. Он же вас не слышит.

Огарев. Идем скорей!

Саша. Он не слышит.

Огарев идет назад навстречу Коле. Далекий гром.

Огарев. Вот видишь. Услышал. (Выходит.)

Саша начинает собирать грибы в корзинку.

Июль 1847 г

Зальцбрунн, курортный городок в Германии. Белинский и Тургенев снимают комнаты на первом этаже маленького деревянного дома на главной улице. Навес во дворе они используют как летнюю беседку.

Оба читают: Белинский – рассказ, а Тургенев – длинное письмо. Во время чтения время от времени отпивают минеральную воду из чашек с носиками. Белинскому 36 лет, жить ему осталось меньше года. Он бледен, лицо у него отечное. Рядом с ним стоит массивная трость, на которую он опирается при ходьбе. Тургенев дочитывает первым. Кладет письмо на стол. Он ждет, когда Белинский дочитает, тем временем пьет из чашки, морщась. Белинский заканчивает читать и отдает рукопись Тургеневу. Тургенев ждет, пока Белинский выскажет свое мнение. Белинский задумчиво кивает, отпивает из чашки.

Белинский. Хм. Почему ты не говоришь, что ты сам об этом думаешь?

Тургенев. Что я думаю? Какое читателю до этого дело?

Белинский смеется, закашливается, стучит палкой о землю, приходит в себя.

Белинский. Я имею в виду, что ты думаешь о моем письме Гоголю?

Тургенев. Ну… мне оно кажется ненужным.

Белинский. Смотри, юнга, я тебя в угол поставлю.

Тургенев. Об этой книге ты уже сказал все, что хотел, в «Современнике». Неужели это будущее литературной критики: сначала разгромная рецензия, потом обидное письмо автору?

Белинский. Цензура вырезала по крайней мере треть моей статьи. Но не в этом дело. Гоголь, очевидно, считает, что я разругал его книгу только оттого, что он в ней нападает на меня. Я не могу это так оставить. Он должен понять, что я воспринял его книгу как личное оскорбление с первой и до последней страницы! Я люблю его. Это я его открыл. А теперь этот безумец, этот царский приспешник, защитник крепостничества, порки, цензуры, невежества и мракобесной набожности, считает, что я разделал его под орех из-за глупой обиды. Его книга – преступление против человечества и цивилизации.

Тургенев. Нет, это всего лишь книга… Глупая книга, но написанная со всей искренностью религиозного фанатика. Но зачем окончательно сводить его с ума. Ты бы его пожалел.

Белинский сердито ударяет палкой.

Белинский. Это слишком серьезно для жалости… В других странах каждый по мере сил старается способствовать улучшению нравов. А в России – никакого разделения труда. Литературе приходится справляться в одиночку. Это был тяжелый урок, юнга, но я его выучил. Когда я только начинал, мне казалось что искусство бесцельно – чистая духовность. Я был молодой провинциальный задира с художественными воззрениями парижского денди. Помнишь у Готье? – «Дураки! Кретины! Роман – это не пара сапог!»

Тургенев. «Сонет – это не шприц! Пьеса – не железная дорога!»

Герцен. Аксаков! Выпей кофе!

Аксаков _(говорит_с_официальным_видом)._Я хотел сказать вам лично, что все отношения между нами кончены. Жаль, но делать нечего. Вы, конечно, понимаете, что мы более не можем встречаться по-дружески. Я хотел пожать вам руку и проститься.

Герцен_позволяет_пожать_себе_руку._Аксаков_идет_обратно._

Герцен. Что ж такое со всеми?

Огарев. Аксаков, отчего ты так нарядился?

Аксаков _(рассерженно_поворачивается)._Потому что я горжусь тем, что я русский!

Огарев. Но люди думают, что ты перс.

Аксаков. Тебе, Огарев, мне нечего сказать. На самом деле против тебя я ничего не имею – в отличие от твоих друзей, с которыми ты шатался по Европе… потому что ты гнался не за фальшивыми богами, а за фальшивой…

Огарев _(говорит_горячо)._Вы бы поосторожней, милостивый государь, а то ведь и недолго…

Герцен _(быстро_вмешиваясь)._Ну, довольно этих разговоров!

Аксаков. Вы, западники, просите выдать вам паспорта для лечения, а потом едете пить воды в Париж…

Огарев_снова_начинает_кипятиться._

Тургенев _(мягко)._Вовсе нет. Парижскую воду пить нельзя.

Аксаков. Ездите во Францию за вашими галстуками, если вам так угодно. Но почему вы должны ездить туда за идеями?

Тургенев. Потому что они на французском языке. Во Франции можно напечатать что угодно, это просто поразительно.

Аксаков. Ну а каков результат? Скептицизм. Материализм. Тривиальность.

Огарев_по-прежнему_в_бешенстве,_перебивает._

Огарев. Повтори, что ты сказал!

Аксаков. Скептицизм-материализм.

Огарев. До этого!

Аксаков. Цензура совсем не вредна для писателя. Она учит нас точности и христианскому терпению.

Огарев _(Аксакову)._Я за кем гонялся фальшивой?

Аксаков _(не_обращает_внимания)._Франция – это нравственная помойка, но за то там можно опубликовать все, что угодно. И вот вы уже ослеплены и не видите того, что западная модель – это буржуазная монархия для обывателей и спекулянтов.

Герцен. К чему ты это мне говоришь? Ты им скажи.

Огарев_уходит._

Аксаков _(Герцену)._О, я слышал о вашей социалистической утопии. Ну для чего она нам? Здесь же Россия… _(Грановскому.)_У нас и буржуазии-то нет.

Грановский. К чему ты это мне говоришь? Ты ему скажи.

Аксаков. Да все вы… якобинцы и немецкие сентименталисты. Разрушители и мечтатели. Вы отвернулись от coбcтвенного народа, от настоящих русских людей, брошенных сто пятьдесят лет тому назад Петром Великим Западником! Но не можете договориться о том, что же делать дальше.

Входит_Огарев._

Огарев. Я требую, чтобы ты досказал то, что начал говорить!

Аксаков. Я уже не помню, что это такое было.

Огарев. Нет, ты помнишь!

Аксаков. Гонялся за фальшивой бородой?… Нет… Фальшивой монетой?…

Огарев_уходит._

Нужно воссоединиться с простым народом, от которого мы оторвались, когда стали носить шелковые панталоны и пудрить парики. Еще не поздно. Мы еще можем найти наш особый русский путь развития. Без социализма или капитализма, без буржуазии. С нашей собственной культурой, не испорченной Возрождением. И с нашей собственной церковью, не испорченной папством или Реформацией. Может быть, наше призвание – объединить все славянские народы и вывести Европу на верный путь. Это будет век России.

Кетчер. Ты забыл про нашу собственную астрономию, не испорченную Коперником.

Герцен. Отчего бы тебе не надеть крестьянскую рубаху и лапти, коли ты хочешь представлять подлинную Россию, вместо того чтобы наряжаться в этот костюм? В России до Петра не было культуры. Жизнь была отвратительная, нищая и дикая. История других народов – это история раскрепощения. История России двигалась вспять, к крепостничеству и мракобесию. Церковь, которую рисуют ваши иконописцы, существует только в их воспаленном воображении, а на самом деле это компания кабацких попов и лоснящихся жиром царедворцев на содержании у полиции. Такая страна никогда не увидит света, если мы махнем на нее рукой. А свет – вон там. _(Указывает.)_На Западе. _(Указывает_в_противоположном_направлении.)_А тут его нет.

Аксаков. Ну тогда вам туда, а нам сюда. Прощайте. _(Уходя,_встречается_с_ворвавшимся_Огаревым.)_Мы потеряли Пушкина… _(Делает_вид,_что_пальцем_«стреляет»_из_пистолета.),_мы потеряли Лермонтова… _(Снова_«стреляет».)_Огарева мы потерять не должны. Я прошу у вас прощения.

Кланяется_Огареву_и_уходит._Герцен_обнимает_Огарева_за_плечи._

Герцен. Он прав, Ник.

Грановский. И не только в этом.

Герцен. Грановский… когда вернется Натали, давай не будем ссориться.

Грановский. Я и не ссорюсь. Он прав, у нас нет своих собственных идей, вот и все.

Герцен. А откуда им взяться, если у нас нет истории мысли, если ничего не передается потомкам, потому что ничего не может быть написано, прочитано или обсуждено? Неудивительно, что Европа смотрит на нас как на варварскую орду у своих ворот. Огромная страна, которая вмещает и оленеводов, и погонщиков верблюдов, и ныряльщиков за жемчугом. И при этом ни одного оригинального философа. Ни единого вклада в мировую политическую мысль.

Кетчер. Есть! Один! Интеллигенция!

Грановский. Это что такое?

Кетчер. То новое слово, о котором я говорил.

Огарев. Ужасное слово.

Кетчер. Согласен. Зато наше собственное, российский дебют в словарях.

Герцен. Что же оно означает?

Кетчер. Оно означает нас. Исключительно российский феномен. Интеллектуальная оппозиция, воспринимаемая как общественная сила.

Грановский. Ну!..

Герцен. А… интеллигенция!..

Огарев. И Аксаков интеллигенция?

Кетчер. В этом вся тонкость – мы не обязаны соглашаться друг с другом.

Грановский. Славянофилы ведь не совсем заблуждаются насчет Запада, Герцен.

Герцен. Я уверен, они совершенно правы.

Грановский. Материализм…

Герцен. Тривиальность.

Грановский. Скептицизм прежде всего.

Герцен. Прежде всего. Я с тобой не спорю. Буржуазная монархия для обывателей и спекулянтов.

Грановский. Однако из этого не следует, что наша собственная буржуазия должна будет пойти по этому пути.

Герцен. Нет, следует.

Грановский. И откуда ты можешь об этом знать?

Герцен. Я – ниоткуда. Это вы с Тургеневым там были. А мне паспорта так и не дали. Я снова подал прошение.

Кетчер. По болезни?

Герцен _(смеется)._Из-за Коли… Мы с Натали хотим показать его самым лучшим врачам…

Огарев _(оглядывается)._Где Коля?…

Кетчер. Я сам врач. Он глухой. _(Пожимает_плечами.)_Прости.

Огарев,_не_обращая_внимания,_уходит_искать_Колю._

Тургенев. Там не только одно мещанство. Единственное, что спасет Россию, – это западная культура, которую принесут сюда такие люди… как мы.

Кетчер. Нет, ее спасет Дух Истории, непреодолимая Сила Прогресса…

Герцен _(давая_выход_своему_гневу)._Черт бы побрал эти твои заглавные буквы! Избавь меня от тщеславной мысли, будто мы все играем в пьесе из жизни отвлеченных понятий!

Кетчер. Ах, так это мое тщеславие?

Герцен _(Грановскому)._Я не смотрю на Францию со слезами умиленья. Мысль о том, что можно посидеть в кафе с Луи Бланом или Ледрю-Ролленом, что можно купить в киоске еще влажную от краски «Ла Реформ» и пройтись по площади Согласия, – эта мысль, признаюсь, радует меня, как ребенка. Но Аксаков прав – я не знаю, что делать дальше. Куда нам плыть? У кого есть карта? Мы штудируем идеальные общества… И все они удивительно гармоничны, справедливы и эффективны. Но единственный, главный вопрос – почему кто-то должен подчиняться кому-то другому?

Грановский. Потому что без этого не может быть общества. Почему мы должны дожидаться, пока нас поработят наши собственные индустриальные гунны? Все, что дорого нам в нашей цивилизации, они разобьют вдребезги на алтаре равенства… равенства бараков.

Герцен. Ты судишь о простых людях после того, как их превратили в зверей. Но по природе своей они достойны уважения. Я верю в них.

Грановский. Без веры во что-то высшее человек ничем не отличается от животного.

Герцен_забывает_сдерживаться,_и_Грановский_начинает_отвечать_ему_в_тон,_пока_между_ними_не_начинается_перепалка._

Герцен. Ты имеешь в виду – без суеверий.

Грановский. Суеверия? Так ты это называешь?

Герцен. Да, суеверия! Ханжеская и жалкая вера в нечто, существующее вовне. Или наверху. Или бог еще знает где, без чего человек не может обрести собственное достоинство.

Грановский. Без этого, как ты говоришь, «наверху», все счеты будут сводиться здесь, «внизу». В этом и есть вся правда о материализме.

Герцен. Как ты можешь, как ты смеешь отметать чувство собственного достоинства? Ты, человек, можешь сам решать, что хорошо, а что дурно, без оглядки на призрака. Ты же свободный человек, Грановский, другого рода людей не бывает.

Быстро_входит_Натали._Она_испугана._Ее_расстройство_поначалу_неверно_истолковано._Она_бежит_к_Александру_и_обнимает_его._В_ее_корзине_немного_грибов._

Натали. Александр…

Герцен _(извиняющимся_тоном)._Мы тут поспорили…

Грановский _(обращается_к_Натали)._С глубоким сожалением я должен покинуть дом, где меня всегда встречал столь радушный прием. _(Собирается_уйти.)_

Натали. Жандарм пришел, он в доме, – я видела.

Герцен. Жандарм?

Слуга_выходит_из_дома,_его_обгоняет_жандарм._

О, Господи, снова… Натали, Натали…

Жандарм. Кто из вас господин Герцен?

Герцен_открывает_конверт_и_читает_письмо._

Натали _(жандарму)._Я поеду с ним.

Жандарм. Мне про это ничего не известно…

Грановский _(Герцену,_меняет_тон)._Прости меня…

Герцен. Нет, все в порядке. _(Объявляет.)_После двенадцати лет полицейского надзора и ссылок граф Орлов любезно уведомляет, что я могу подавать бумаги для поездки за границу!..

Остальные_окружают_его_с_облегчением_и_поздравлениями._Жандарм_мнется._Натали_выхватывает_письмо._

Кетчер. Ты снова увидишься с Сазоновым.

Грановский. Он изменился.

Тургенев. И с Бакуниным…

Грановский. Этот, боюсь, все тот же.

Натали. «…Выехать за границу для лечения вашего сына Николая Александровича…»

Герцен _(подхватывает_и_поднимает_ее)._Париж, Натали!

Ее_корзинка_падает,_грибы_рассыпаются._

Натали _(плачет_от_радости)._Коля!.. _(Убегает.)_

Герцен. Где же Ник?

Жандарм. Стало быть, хорошие новости?

Герцен_понимает_намек_и_дает_ему_на_чай._Жандарм_уходит._

Натали _(возвращается)._Где Коля?

Герцен. Коля? Не знаю. А что?

Натали. Где он? _(Убегает,_зовет_его_по_имени.)_

_(За_сценой.)_Коля! Коля!

Герцен _(спешит_за_ней)._Он же не может тебя услышать…

Тургенев_выбегает_за_ними._Встревоженные_Грановский_и_Кетчер_уходят_следом._После_паузы,_во_время_которой_издали_слышится_голос_Натали,_наступает_тишина._

Дальние_раскаты_грома._

Саша_входит_с_другой_стороны,_оборачивается_и_смотрит_назад._Выходит_вперед_и_замечает_рассыпанные_грибы,_поправляет_корзинку._Не_торопясь_входит_Огарев._Он_несет_Сашину_удочку_и_банку,_оглядывается_назад._

Огарев _(зовет)._Коля, идем!

Саша. Он же вас не слышит.

Огарев. Идем скорей!

Саша. Он не слышит.

Огарев_идет_назад_навстречу_Коле._Далекий_гром._

Огарев. Вот видишь. Услышал. _(Выходит.)_

Саша_начинает_собирать_грибы_в_корзинку._

Июль 1847 г

Зальцбрунн,_курортный_городок_в_Германии._Белинский_и_Тургенев_снимают_комнаты_на_первом_этаже_маленького_деревянного_дома_на_главной_улице._Навес_во_дворе_они_используют_как_летнюю_беседку._

Оба_читают:_Белинский_–_рассказ,_а_Тургенев_–_длинное_письмо._Во_время_чтения_время_от_времени_отпивают_минеральную_воду_из_чашек_с_носиками._Белинскому_36_лет,_жить_ему_осталось_меньше_года._Он_бледен,_лицо_у_него_отечное._Рядом_с_ним_стоит_массивная_трость,_на_которую_он_опирается_при_ходьбе._Тургенев_дочитывает_первым._Кладет_письмо_на_стол._Он_ждет,_когда_Белинский_дочитает,_тем_временем_пьет_из_чашки,_морщась._Белинский_заканчивает_читать_и_отдает_рукопись_Тургеневу._Тургенев_ждет,_пока_Белинский_выскажет_свое_мнение._Белинский_задумчиво_кивает,_отпивает_из_чашки._

Белинский. Хм. Почему ты не говоришь, что ты сам об этом думаешь?

Тургенев. Что _я_думаю? Какое читателю до этого дело?

Белинский_смеется,_закашливается,_стучит_палкой_о_землю,_приходит_в_себя._

Белинский. Я имею в виду, что ты думаешь о моем письме Гоголю?

Тургенев. Ну… мне оно кажется ненужным.

Белинский. Смотри, юнга, я тебя в угол поставлю.

Тургенев. Об этой книге ты уже сказал все, что хотел, в «Современнике». Неужели это будущее литературной критики: сначала разгромная рецензия, потом обидное письмо автору?

Белинский. Цензура вырезала по крайней мере треть моей статьи. Но не в этом дело. Гоголь, очевидно, считает, что я разругал его книгу только оттого, что он в ней нападает на меня. Я не могу это так оставить. Он должен понять, что я воспринял его книгу как личное оскорбление с первой и до последней страницы! Я люблю его. Это я его открыл. А теперь этот безумец, этот царский приспешник, защитник крепостничества, порки, цензуры, невежества и мракобесной набожности, считает, что я разделал его под орех из-за глупой обиды. Его книга – преступление против человечества и цивилизации.

Тургенев. Нет, это всего лишь книга… Глупая книга, но написанная со всей искренностью религиозного фанатика. Но зачем окончательно сводить его с ума. Ты бы его пожалел.

Белинский_сердито_ударяет_палкой._

Белинский. Это слишком серьезно для жалости… В других странах каждый по мере сил старается способствовать улучшению нравов. А в России – никакого разделения труда. Литературе приходится справляться в одиночку. Это был тяжелый урок, юнга, но я его выучил. Когда я только начинал, мне казалось что искусство бесцельно – чистая духовность. Я был молодой провинциальный задира с художественными воззрениями парижского денди. Помнишь у Готье? – «Дураки! Кретины! Роман – это не пара сапог!»

Тургенев. «Сонет – это не шприц! Пьеса – не железная дорога!»

Белинский _(подхватывает_в_тон_Тургеневу)._«Пьеса – не железная дорога!» А вот железных дорог у нас-то и нет. Вот и еще одно дело для литературы – раскрыть эту страну. Ты смеешься надо мной, юнга? Я слышал, как один министр говорил, что железные дороги будут, дескать, подталкивать народ, которому положено сидеть на одном месте, к праздным путешествиям, отчего всякое может случиться. Вот с чем нам приходится иметь дело.

Тургенев. Я не чистый дух, но и не наставник обществу. Нет уж, капитан! Люди жалуются, что у меня в рассказах нет моего собственного отношения. Читатель озадачен. С чем автор согласен, а что осуждает? Хочу ли я, чтобы они сочувствовали этому персонажу или тому? Кто виноват, что мужик пьет, – мы или он? Где позиция писателя? Почему он уходит от ответа? Может, я не прав, но разве я стану лучше писать, если отвечу? Какое это имеет значение? _(Повышает_голос.)_И с чего ты на меня нападаешь? Ведь ты же знаешь, что я нездоров. То есть я не так нездоров, как ты. _(Спешно.)_Хотя ты поправишься, не волнуйся. Прости. Но раз уж я сижу в этом болоте, чтобы тебе не было скучно… неужели нельзя избегать разговоров об искусстве и обществе, пока минеральная вода булькает у меня в почках… _(Белинский,_который_кашлял_уже_какое-то_время,_вдруг_заходится_в_приступе._Тургенев_бросается_ему_помочь.)_Полегче, капитан! Полегче…

Июль 1847 г

Зальцбрунн, курортный городок в Германии. Белинский и Тургенев снимают комнаты на первом этаже маленького деревянного дома на главной улице. Навес во дворе они используют как летнюю беседку.

Оба читают: Белинский – рассказ, а Тургенев – длинное письмо. Во время чтения время от времени отпивают минеральную воду из чашек с носиками. Белинскому 36 лет, жить ему осталось меньше года. Он бледен, лицо у него отечное. Рядом с ним стоит массивная трость, на которую он опирается при ходьбе. Тургенев дочитывает первым. Кладет письмо на стол. Он ждет, когда Белинский дочитает, тем временем пьет из чашки, морщась. Белинский заканчивает читать и отдает рукопись Тургеневу. Тургенев ждет, пока Белинский выскажет свое мнение. Белинский задумчиво кивает, отпивает из чашки.

Белинский. Хм. Почему ты не говоришь, что ты сам об этом думаешь?

Тургенев. Что я думаю? Какое читателю до этого дело?

Белинский смеется, закашливается, стучит палкой о землю, приходит в себя.

Белинский. Я имею в виду, что ты думаешь о моем письме Гоголю?

Тургенев. Ну… мне оно кажется ненужным.

Белинский. Смотри, юнга, я тебя в угол поставлю.

Тургенев. Об этой книге ты уже сказал все, что хотел, в «Современнике». Неужели это будущее литературной критики: сначала разгромная рецензия, потом обидное письмо автору?

Белинский. Цензура вырезала по крайней мере треть моей статьи. Но не в этом дело. Гоголь, очевидно, считает, что я разругал его книгу только оттого, что он в ней нападает на меня. Я не могу это так оставить. Он должен понять, что я воспринял его книгу как личное оскорбление с первой и до последней страницы! Я люблю его. Это я его открыл. А теперь этот безумец, этот царский приспешник, защитник крепостничества, порки, цензуры, невежества и мракобесной набожности, считает, что я разделал его под орех из-за глупой обиды. Его книга – преступление против человечества и цивилизации.

Тургенев. Нет, это всего лишь книга… Глупая книга, но написанная со всей искренностью религиозного фанатика. Но зачем окончательно сводить его с ума. Ты бы его пожалел.

Белинский сердито ударяет палкой.

Белинский. Это слишком серьезно для жалости… В других странах каждый по мере сил старается способствовать улучшению нравов. А в России – никакого разделения труда. Литературе приходится справляться в одиночку. Это был тяжелый урок, юнга, но я его выучил. Когда я только начинал, мне казалось что искусство бесцельно – чистая духовность. Я был молодой провинциальный задира с художественными воззрениями парижского денди. Помнишь у Готье? – «Дураки! Кретины! Роман – это не пара сапог!»

Тургенев. «Сонет – это не шприц! Пьеса – не железная дорога!»

Белинский (подхватывает в тон Тургеневу). «Пьеса – не железная дорога!» А вот железных дорог у нас-то и нет. Вот и еще одно дело для литературы – раскрыть эту страну. Ты смеешься надо мной, юнга? Я слышал, как один министр говорил, что железные дороги будут, дескать, подталкивать народ, которому положено сидеть на одном месте, к праздным путешествиям, отчего всякое может случиться. Вот с чем нам приходится иметь дело.

Тургенев. Я не чистый дух, но и не наставник обществу. Нет уж, капитан! Люди жалуются, что у меня в рассказах нет моего собственного отношения. Читатель озадачен. С чем автор согласен, а что осуждает? Хочу ли я, чтобы они сочувствовали этому персонажу или тому? Кто виноват, что мужик пьет, – мы или он? Где позиция писателя? Почему он уходит от ответа? Может, я не прав, но разве я стану лучше писать, если отвечу? Какое это имеет значение? (Повышает голос.) И с чего ты на меня нападаешь? Ведь ты же знаешь, что я нездоров. То есть я не так нездоров, как ты. (Спешно.) Хотя ты поправишься, не волнуйся. Прости. Но раз уж я сижу в этом болоте, чтобы тебе не было скучно… неужели нельзя избегать разговоров об искусстве и обществе, пока минеральная вода булькает у меня в почках… (Белинский, который кашлял уже какое-то время, вдруг заходится в приступе. Тургенев бросается ему помочь.) Полегче, капитан! Полегче…

Белинский (приходит в себя). Зальцбруннская вода – не эликсир жизни. Непонятно, откуда у всех этих мест берется такая репутация. Всем же видно, что люди тут мрут как мухи.

Тургенев. Давай сбежим! Поедем со мной в Берлин. Знакомые уезжают в Лондон, я обещал их проводить.

Белинский. Я не люблю оперу… Ты поезжай.


Грановский. Однако из этого не следует, что наша собственная буржуазия должна будет пойти по этому пути.

Герцен. Нет, следует.

Грановский. И откуда ты можешь об этом знать?

Герцен. Я – ниоткуда. Это вы с Тургеневым там были. А мне паспорта так и не дали. Я снова подал прошение.

Кетчер. По болезни?

Герцен (смеется). Из-за Коли… Мы с Натали хотим показать его самым лучшим врачам…

Огарев (оглядывается). Где Коля?…

Кетчер. Я сам врач. Он глухой. (Пожимает плечами.) Прости.

Огарев, не обращая внимания, уходит искать Колю.

Тургенев. Там не только одно мещанство. Единственное, что спасет Россию, – это западная культура, которую принесут сюда такие люди… как мы.

Кетчер. Нет, ее спасет Дух Истории, непреодолимая Сила Прогресса…

Герцен (давая выход своему гневу). Черт бы побрал эти твои заглавные буквы! Избавь меня от тщеславной мысли, будто мы все играем в пьесе из жизни отвлеченных понятий!

Кетчер. Ах, так это мое тщеславие?

Герцен (Грановскому). Я не смотрю на Францию со слезами умиленья. Мысль о том, что можно посидеть в кафе с Луи Бланом или Ледрю-Ролленом, что можно купить в киоске еще влажную от краски «Ла Реформ» и пройтись по площади Согласия, – эта мысль, признаюсь, радует меня, как ребенка. Но Аксаков прав – я не знаю, что делать дальше. Куда нам плыть? У кого есть карта? Мы штудируем идеальные общества… И все они удивительно гармоничны, справедливы и эффективны. Но единственный, главный вопрос – почему кто-то должен подчиняться кому-то другому?

Грановский. Потому что без этого не может быть общества. Почему мы должны дожидаться, пока нас поработят наши собственные индустриальные гунны? Все, что дорого нам в нашей цивилизации, они разобьют вдребезги на алтаре равенства… равенства бараков.

Герцен. Ты судишь о простых людях после того, как их превратили в зверей. Но по природе своей они достойны уважения. Я верю в них.

Грановский. Без веры во что-то высшее человек ничем не отличается от животного.

Герцен забывает сдерживаться, и Грановский начинает отвечать ему в тон, пока между ними не начинается перепалка.

Герцен. Ты имеешь в виду – без суеверий.

Грановский. Суеверия? Так ты это называешь?

Герцен. Да, суеверия! Ханжеская и жалкая вера в нечто, существующее вовне. Или наверху. Или бог еще знает где, без чего человек не может обрести собственное достоинство.

Герцен. Как ты можешь, как ты смеешь отметать чувство собственного достоинства? Ты, человек, можешь сам решать, что хорошо, а что дурно, без оглядки на призрака. Ты же свободный человек, Грановский, другого рода людей не бывает.

Быстро входит Натали. Она испугана. Ее расстройство поначалу неверно истолковано. Она бежит к Александру и обнимает его. В ее корзине немного грибов.

Натали. Александр…

Герцен (извиняющимся тоном). Мы тут поспорили…

Грановский (обращается к Натали). С глубоким сожалением я должен покинуть дом, где меня всегда встречал столь радушный прием. (Собирается уйти.)

Натали. Жандарм пришел, он в доме, – я видела.

Герцен. Жандарм?

Слуга выходит из дома, его обгоняет жандарм.

О, Господи, снова… Натали, Натали…

Жандарм. Кто из вас господин Герцен?

Герцен. Я.

Герцен открывает конверт и читает письмо.

Натали (жандарму). Я поеду с ним.

Жандарм. Мне про это ничего не известно…

Грановский (Герцену, меняет тон). Прости меня…

Герцен. Нет, все в порядке. (Объявляет.) После двенадцати лет полицейского надзора и ссылок граф Орлов любезно уведомляет, что я могу подавать бумаги для поездки за границу!..

Остальные окружают его с облегчением и поздравлениями. Жандарм мнется. Натали выхватывает письмо.

Кетчер. Ты снова увидишься с Сазоновым.

Грановский. Он изменился.

Тургенев. И с Бакуниным…

Грановский. Этот, боюсь, все тот же.

Натали. «…Выехать за границу для лечения вашего сына Николая Александровича…»

Герцен (подхватывает и поднимает ее). Париж, Натали!

Ее корзинка падает, грибы рассыпаются.

Натали (плачет от радости). Коля!.. (Убегает.)

Герцен. Где же Ник?

Жандарм. Стало быть, хорошие новости?

Герцен понимает намек и дает ему на чай. Жандарм уходит.

Натали (возвращается). Где Коля?

Герцен. Коля? Не знаю. А что?

Натали. Где он? (Убегает, зовет его по имени.)

(За сценой.) Коля! Коля!

Герцен (спешит за ней). Он же не может тебя услышать…

Тургенев выбегает за ними. Встревоженные Грановский и Кетчер уходят следом. После паузы, во время которой издали слышится голос Натали, наступает тишина.

Дальние раскаты грома.

Саша входит с другой стороны, оборачивается и смотрит назад. Выходит вперед и замечает рассыпанные грибы, поправляет корзинку. Не торопясь входит Огарев. Он несет Сашину удочку и банку, оглядывается назад.

Огарев (зовет). Коля, идем!

Саша. Он же вас не слышит.

Огарев. Идем скорей!

Саша. Он не слышит.

Огарев идет назад навстречу Коле. Далекий гром.

Огарев. Вот видишь. Услышал. (Выходит.)

Саша начинает собирать грибы в корзинку.

Июль 1847 г

Зальцбрунн, курортный городок в Германии. Белинский и Тургенев снимают комнаты на первом этаже маленького деревянного дома на главной улице. Навес во дворе они используют как летнюю беседку.

Оба читают: Белинский – рассказ, а Тургенев – длинное письмо. Во время чтения время от времени отпивают минеральную воду из чашек с носиками. Белинскому 36 лет, жить ему осталось меньше года. Он бледен, лицо у него отечное. Рядом с ним стоит массивная трость, на которую он опирается при ходьбе. Тургенев дочитывает первым. Кладет письмо на стол. Он ждет, когда Белинский дочитает, тем временем пьет из чашки, морщась. Белинский заканчивает читать и отдает рукопись Тургеневу. Тургенев ждет, пока Белинский выскажет свое мнение. Белинский задумчиво кивает, отпивает из чашки.

Белинский. Хм. Почему ты не говоришь, что ты сам об этом думаешь?

Тургенев. Что я думаю? Какое читателю до этого дело?

Белинский смеется, закашливается, стучит палкой о землю, приходит в себя.

Белинский. Я имею в виду, что ты думаешь о моем письме Гоголю?

Тургенев. Ну… мне оно кажется ненужным.

Белинский. Смотри, юнга, я тебя в угол поставлю.

Тургенев. Об этой книге ты уже сказал все, что хотел, в «Современнике». Неужели это будущее литературной критики: сначала разгромная рецензия, потом обидное письмо автору?

Белинский. Цензура вырезала по крайней мере треть моей статьи. Но не в этом дело. Гоголь, очевидно, считает, что я разругал его книгу только оттого, что он в ней нападает на меня. Я не могу это так оставить. Он должен понять, что я воспринял его книгу как личное оскорбление с первой и до последней страницы! Я люблю его. Это я его открыл. А теперь этот безумец, этот царский приспешник, защитник крепостничества, порки, цензуры, невежества и мракобесной набожности, считает, что я разделал его под орех из-за глупой обиды. Его книга – преступление против человечества и цивилизации.

Тургенев. Нет, это всего лишь книга… Глупая книга, но написанная со всей искренностью религиозного фанатика. Но зачем окончательно сводить его с ума. Ты бы его пожалел.

Белинский сердито ударяет палкой.

Белинский. Это слишком серьезно для жалости… В других странах каждый по мере сил старается способствовать улучшению нравов. А в России – никакого разделения труда. Литературе приходится справляться в одиночку. Это был тяжелый урок, юнга, но я его выучил. Когда я только начинал, мне казалось что искусство бесцельно – чистая духовность. Я был молодой провинциальный задира с художественными воззрениями парижского денди. Помнишь у Готье? – «Дураки! Кретины! Роман – это не пара сапог!»

Тургенев. «Сонет – это не шприц! Пьеса – не железная дорога!»

Белинский (подхватывает в тон Тургеневу). «Пьеса – не железная дорога!» А вот железных дорог у нас-то и нет. Вот и еще одно дело для литературы – раскрыть эту страну. Ты смеешься надо мной, юнга? Я слышал, как один министр говорил, что железные дороги будут, дескать, подталкивать народ, которому положено сидеть на одном месте, к праздным путешествиям, отчего всякое может случиться. Вот с чем нам приходится иметь дело.

Тургенев. Я не чистый дух, но и не наставник обществу. Нет уж, капитан! Люди жалуются, что у меня в рассказах нет моего собственного отношения. Читатель озадачен. С чем автор согласен, а что осуждает? Хочу ли я, чтобы они сочувствовали этому персонажу или тому? Кто виноват, что мужик пьет, – мы или он? Где позиция писателя? Почему он уходит от ответа? Может, я не прав, но разве я стану лучше писать, если отвечу? Какое это имеет значение? (Повышает голос.) И с чего ты на меня нападаешь? Ведь ты же знаешь, что я нездоров. То есть я не так нездоров, как ты. (Спешно.) Хотя ты поправишься, не волнуйся. Прости. Но раз уж я сижу в этом болоте, чтобы тебе не было скучно… неужели нельзя избегать разговоров об искусстве и обществе, пока минеральная вода булькает у меня в почках… (Белинский, который кашлял уже какое-то время, вдруг заходится в приступе. Тургенев бросается ему помочь.) Полегче, капитан! Полегче…

Белинский (приходит в себя). Зальцбруннская вода – не эликсир жизни. Непонятно, откуда у всех этих мест берется такая репутация. Всем же видно, что люди тут мрут как мухи.

Тургенев. Давай сбежим! Поедем со мной в Берлин. Знакомые уезжают в Лондон, я обещал их проводить.

Белинский. Я не люблю оперу… Ты поезжай.

Тургенев. Или можем встретиться с ними в Париже. Ты же не можешь вернуться домой, так и не увидев Парижа!

Белинский. Нет, наверное.

Тургенев. Тебе получше?

Белинский. Да. (Пьет воду.)

Пауза.

Тургенев. Значит, тебе не понравился мой рассказ?

Белинский. Кто сказал, что не понравился? Ты будешь одним из наших великих писателей, одним из немногих. Я никогда не ошибаюсь.

Тургенев (тронут). А. (С легкостью.) Ты какого объявил, что Фенимор Купер так же велик, как Шекспир.

Белинский. Это была не ошибка, а просто глупость.

Перемена декораций.

Июль 1847 г

Париж.

Тургенев и Белинский стоят на площади Согласия. Белинский мрачно осматривается.

Тургенев. Герцен обосновался на авеню Мариньи. Завел себе люстру и лакея с серебряным подносом. Снег на его туфлях совсем растаял. (Показывает.) Вон тот обелиск поставили на месте, где была гильотина.

Белинский. Говорят, что площадь Согласия – самая красивая площадь на свете, так?

Тургенев. Так.

Белинский. Ну и отлично. Теперь я ее видел. Пойдем к тому магазину, где в витрине висел такой красно-белый халат.

Тургенев. Он дорогой.

Белинский. Я просто хочу посмотреть.

Тургенев. Ты уж прости, что… ну, сам знаешь… что приходится вот так уезжать в Лондон.

Белинский. Ничего. (Тяжело кашляет.)

Белинский. В таком халате я мог бы написать удивительные вещи.

Тургенев уходит.

Сентябрь 1847 г

Белинскому лучше. На сцену опускается люстра. Белинский смотрит на нее.

Тургенев разворачивает какой-то сверток. У Hatали – сумка с игрушками и книгами из магазина. Мадам Гааг, мать Герцена, которой за пятьдесят, присматривает за Сашей и Колей (которому четыре года). Саша «разговаривает» с Колей, повернувшись к нему лицом и говоря «Ко-ля, Ко-ля» с подчеркнутой артикуляцией. У Коли игрушечный волчок. Георг Гервег, 30 лет, лежит на шезлонге, изображая романтическую усталость. Он красивый молодой человек с тонкими женственными чертами, несмотря на усы и бороду. Эмма, его жена, смачивает ему лоб одеколоном. Она блондинка, скорее красивая, чем хорошенькая. Сазонов, несколько опустившийся господин 35 лет, изо всех сил старается всем помочь. Появляется няня иподходит к мадам Гааг и детям. Слуга – посыльный и лакей – прислуживает, как официант.

Манера одеваться Герцена и Натали совершенно переменилась. Они превратились в настоящих парижан. У Герцена его прежде зачесанные назад волосы и «русская» борода теперь модно подстрижены.

В первой части этой сцены несколько разных разговоров происходят одновременно. Они по очереди «выдвигаются» на первый звуковой план, но продолжаются без перерывов.

Герцен. Ты все время смотришь на мою люстру…

Тургенев (о свертке). Можно посмотреть?…

Саша. Ко-ля… Ко-ля…

Герцен. Что-то есть в этой люстре такое…

Белинский. Да нет… я просто…

Герцен…Что смущает всех моих русских друзей. Будто на ней написано: «Герцен – наш первый буржуа, достойный этого имени! Какая потеря для интеллигенции!»

Слуга, по-аристократически уверенно, предлагает поднос с закусками матери.

Слуга. Мадам… не желаете?

Мать. Нет…

Слуга. Разумеется. Может, попозже. (Предлагает поднос тут и там, затем уходит.)

Натали. Виссарион, посмотрите… посмотрите же, что за игрушки я купила…

Саша. Можно мне посмотреть?

Мать. Это не тебе, у тебя довольно своих, даже чересчур. (Она задерживает Натали.)

Мать (расстроенно). Я никак не могу привыкнуть к манерам вашего слуги.

Натали. Жана-Мари? Но, бабушка, ведь у него чудные манеры.

Мать. Вот именно. Он ведет себя как равный. Он вступает в разговор…

Тургенев развернул шикарный шелковый халат с крупным красным узором на белом фоне. Надевает его.

Тургенев. М-да… да, очень мило. Вот так думаешь, будто знаешь человека, а потом оказывается, что нет.

Белинский (смущен). Когда я говорил, что Париж – это трясина мещанства и пошлости, то я имел в виду все, кроме моего халата.

Натали. Красивый халат. Вы хорошо сделали, что его купили. (Показывает свои покупки.) Смотрите – вы же не можете вернуться домой без подарков для дочери…

Белинский. Спасибо…

Саша. Коля, смотри…

Белинский. Да… У меня тоже был мальчик, но он умер совсем маленьким.

Мать. Пойдем, милый, пойдем к Тате, пойдем, Саша… такой большой мальчик, а хочешь все время играть…

Герцен. О, maman, дайте же ему побыть ребенком.

Тургенев снимает халат. Натали берет его и сворачивает.

Hатали (Тургеневу). Вы были в Лондоне?

Тургенев. Всего неделю.

Натали. Не будьте таким таинственным.

Тургенев. Я? Нет. Мои друзья, семья Виардо…

Натали. Вы ездили, чтобы послушать, как поет Полина Виардо?

Тургенев. Я хотел посмотреть Лондон.

Натали (смеется). Ну и какой он, Лондон?

Тургенев. Туманный. На улицах полно бульдогов…

Между тем Мать, Саша, Коля и Няня идут к выходу. Коля оставляет волчок в комнате.

Навстречу им входит Бакуни. Ему 35 лет, у него блестяще-богемный вид. Он здоровается с Матерью, целует детей и берет себе бокал с подноса у Слуги.

Бакунин. Русские пришли! (Целует руку Натали.) Натали.

Герцен. Бакунин! С кем ты?

Бакунин. Там Анненков и Боткин. Мы не отпустили нашу коляску, и они пошли еще за двумя.

Натали. Отлично. На вокзал поедем все вместе.

Бакунин. Сазонов! Mon frère! (Конфиденциально.) Зеленая канарейка пролетит сегодня вечером. В десять часов. Место как обычно – передай другим.

Сазонов. Я же тебе это и сказал.

Бакунин (Георгу и Эмме). Я был уверен, что Георг здесь. Eau de Cologne – кельнской водой пахнет даже перед домом. Знаешь, ее ведь пить нужно, так уж положено с германскими водами. (Белинскому.) Надеюсь, хоть ты в Зальцбрунне употреблял эту воду по назначению? Тургенев! (Увлекает Тургенева в сторону.) В последний раз, я больше тебя никогда ни о чем не попрошу.

Тургенев. Нет.

Белинский. Нам не пора?

Герцен. У нас еще много времени.

Бакунин. Белинский! Герцен считает, что твое письмо к Гоголю – гениально. Он называет его твоим завещанием.

Белинский. Звучит не очень обнадеживающе.

Белинский. Здесь оно бы ничего не значило… в пустом звоне наемных писак и знаменитых имен… заполняющих газеты каждый день блеянием, ревом и хрюканием… Это такой зоопарк, в котором тюлени бросают рыбу публике. Тут всем все равно. У нас на писателей смотрят как на вождей. У нас звание поэта или писателя чего-то стоит. Здешним писателям кажется, что у них есть успех. Они не знают, что такое успех. Для этого нужно быть писателем в России… Даже не очень талантливым, даже критиком… Мои статьи режет цензор, но уже за неделю до выхода «Современника» студенты крутятся около книжной лавки Смирдина, выспрашивая, не привезли ли еще тираж… А потом подхватывают каждый намек, который пропустил цензор, и полночи спорят о нем, передавая журнал из рук в руки… Да если бы здешние писатели знали, они бы уже паковали чемоданы в Москву или Петербург.

Его слова встречены молчанием. Затем Бакунин обнимает его. Герцен, утирая глаза, делает то же самое.

Герцен, по-прежнему растроганный, поднимает бокал. Все русские в комнате серьезно поднимают бокалы вслед за ним.

Герцен. За Россию, которую мы знаем. А они – нет. Но они узнают.

Русские выпивают.

Бакунин. Я не попрощался, когда уезжал.

Белинский. Мы тогда не разговаривали.

Бакунин. Ах, философия! Вот было время!

Натали (Белинскому). Ну хорошо, а жене что?

Белинский. Батистовые носовые платки.

Натали. Не слишком романтично.

Белинский. Она у меня не слишком романтичная.

Натали. Как не стыдно!

Белинский. Она учительница.

Белинский. Ни при чем.

Бакунин (Белинскому). Ладно, скоро увидимся в Петербурге.

Герцен. Как же ты вернешься? Ведь тебя заочно приговорили за то, что ты не вернулся, когда они тебя вызывали?

Бакунин. Да, но ты забываешь о революции.

Герцен. О какой революции?

Бакунин. О русской революции.

Герцен. А, прости, я еще не видел сегодняшних газет.

Бакунин. Царь и иже с ним исчезнут через год, в крайнем случае – через два.

Сазонов (взволнованно). Мы – дети декабристов. (Герцену.) Когда тебя арестовали, они чудом не заметили меня и Кетчера.

Герцен. Это все несерьезно. Сначала должна произойти европейская революция, а ее пока не видно. Шесть месяцев назад, встречаясь в кафе с Ледрю-Ролленом или Луи Бланом, я чувствовал себя кадетом рядом с ветеранами. Их снисходительное отношение к России казалось естественным. Что мы могли предложить? Статьи Белинского да исторические лекции Грановского. Но здешние радикалы только тем и занимаются, что сочиняют заголовки для завтрашних газет в надежде на то, что кто-то другой совершит что-то достойное их заголовков. Но зато они уже знают, в чем для нас польза! Добродетель по указу. Новые тюрьмы из камней Бастилии. На свете нет страны, которая, пролив за свободу столько крови, смыслила бы в ней так мало. Я уезжаю в Италию.

Сазонов шикает на него. Входит слуга. Он что-то шепчет Бакунину.

Извозчик не может больше ждать. Одолжишь мне пять франков?

Герцен. Нет. Нужно было идти пешком.

Тургенев. Я заплачу. (Дает пять франков слуге, который уходит.)

Белинский. Не пора еще?

Сазонов. Жаль. С твоими способностями ты бы многое мог сделать, вместо того чтобы терять время в России.

Герцен. Скажи на милость, а что сделали вы все? Или ты думаешь, что сидеть целый день в кафе Ламблэн, обсуждая границы Польши, – это и есть дело?

Сазонов. Ты забываешь наше положение.

Сазонов (в бешенстве). Кто тебе проговорился о…

Герцен. Ты.

Сазонов (в слезах). Я знал, что мне ничего нельзя доверить!

Бакунин (в знак поддержки обнимает Сазонова). Я тебе доверяю.

Hатали. С Георгом все в порядке?

Герцен. В жизни не видел человека, который был бы в большем порядке.

Натали идет к Георгу и Эмме.

Бакунин (Герцену). Не заблуждайся насчет Георга Гервега. Его выслали из Саксонии за политическую деятельность.

Герцен. Деятельность? У Георга?

Бакунин. Кроме того у него имеется то, что требуется каждому революционеру, – богатая жена. Больше того, она ради него на все готова. Однажды я наблюдал, как Маркс битый час объяснял Георгу экономические отношения, а Эмма все это время массировала его ступни.

Герцен. Ступни Маркса? Зачем?

Бакунин. Нет, Георга. Он сказал, что у него замерзли ноги… Кажется, другие части тела ему согревает графиня д’Агу.

Широко известное письмо Белинского к Гоголю по поводу его последней книги «Выбранные места из переписки с друзьями» было написано 15 июля 1847 года в немецком городе Зальцбрунне, где Белинский находился на лечении. Письмо явилось своеобразным завещанием критика и представляло, по сути, не столько литературный, сколько политический факт. Недаром «Письмо» впоследствии стало настоящим манифестом революционной демократии России, а петрашевцы даже намеревались использовать его в целях антиправительственной пропаганды.

В письме к Белинскому от 20 июня 1847 года Гоголь упрекает его за столь резкий отзыв о книге. «Вы взглянули на мою книгу глазами рассерженного человека», – пишет Гоголь. Он недоумевает по поводу столь воинственного неприятия его новой книги, которую писатель считал лучшей из всего им написанного. Гоголь был настолько уверен в успехе, что посылая в конце июля 1846 года издателю П.А. Плетневу в Петербург рукопись «Выбранных мест...», советовал запастись бумагой для второго издания, которое, по его мнению, должно было последовать незамедлительно.

«Выбранные места...» были встречены с резким осуждением. Даже ближайшие друзья Гоголя из славянофильского лагеря С.Т. и К.С. Аксаковы оценили ее отрицательно.

Несмотря на шквал критики, были и положительные отклики на книгу Гоголя. Литературную сторону и язык «Выбранных мест...» оценил Чаадаев . И.С. Аксаков отметил правоту Гоголя как «художника-христианина». Похвалили книгу в своих статьях Аполлон Григорьев и П.А.Вяземский.

Гоголь оставался неудовлетворенным всеми этими критическими высказываниями. Он ожидал не мелких придирок, не огульного отрицания и столь же огульного приятия и восхваления, а объективного, вдумчивого и беспристрастного разбора книги. В предисловии к «Выбранным местам...» он писал: «...Прошу прощенья у моих читателей, если и в этой самой книге встретится что-нибудь неприятное и кого-нибудь из них оскорбляющее. Прошу их не питать против меня гнева сокровенного, но вместо того выставить благородно все недостатки, какие могут быть найдены ими в этой книге, – как недостатки писателя, так и недостатки человека...»

Белинский работал над письмом три дня, как отмечал находившийся вместе с ним в Зальцбрунне П.В. Анненков. Без сомнения, критик отнесся серьезно к этому материалу, был искренен и справедлив, насколько позволяли быть справедливым его демократические убеждения, и в полной мере отдался своему «негодованию и бешенству», о которых писая критику В.П. Боткину в письме. Впоследствии, переехав в Париж, Белинский читал здесь свое произведение Герцену, который и увидел в нем «завещание великого критика».

В «Письме» Белинский развивает свои философско-эстетические идеи, подчеркивает прогрессивную роль русской литературы, высоко поднимает нравственный авторитет писателя. Главную задачу русской литературы он видит в просвещении народа, в подготовке его к борьбе за свое освобождение. Отсюда вытекает и его отношение к Гоголю. По-прежнему высоко чтя в нем автора «Ревизора» и «Мертвых душ», Белинский беспощадно критикует Гоголя – автора «Переписки». Он сожалеет, что Гоголь не оправдал надежды прогрессивной общественности. «Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный с своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса», – патетически восклицает критик.

Назначение искусства, по мысли Гоголя, – служить «незримой ступенью к христианству», так как человек в настоящее время, «на в силах встретиться прямо со Христом». По мысли Гоголя, литература должна выполнять ту же задачу, что и сочинения духовных пастырей, то есть, просвещать душу, вести ее к совершенству. Он искренне верил во всемогущество слова, в то, что словом можно исправить человека, погрязшего в грехе. Писатель должен бороться не с самим человеком, а с грехом.

Белинский ничего подобного не воспринимает, он отказывает автору «Выбранных мест...» даже в литературном даровании. «Какая это великая истина, что когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант! Не будь на Вашей книге выставлено Вашего имени и будь из нее выключены те места, где Вы говорите о самом себе как о писателе, кто бы подумал, что эта надутая и неопрятная шумиха слов и фраз – произведение пера автора «Ревизора» и «Мертвых душ»?»

Co всей яростью как подлинный революционер-демократ Белинский нападает на крепостное право : «Самые живые, современные национальные вопросы в России теперь: уничтожение крепостного права, отменение телесного наказания, введение по возможности строгого выполнения хотя тех законов, которые уже есть». Больше всего Белинского возмущает то, что Гоголь в своей книге защищает крепостное право , объявляет его незыблемым, ниспосланным самим Богом и потому справедливым. Гоголь обобщает, становясь на позицию православной церкви, и объявляет всякую власть справедливой, в том числе и царскую. Отсюда следует отрицание всякой борьбы и насильственных, революционных преобразований. Однако это вовсе не значит, что Гоголь отрицает прогрессивное эволюционное продвижение вперед и стоит на позициях доисторического мракобесия. Гоголь учит помещика управлять цивилизованно, мужиков не бить, уважать хозяйственного крестьянина и заставлять работать пьяницу и лентяя. Он предлагает помещику в качестве примера самому работать вместе с крестьянами , а перед началом работ и по окончании – ставить им угощение и самому не гнушаться сесть с ними за один стол . Словом, он советует помещику стать своеобразным «отцом» своим крестьянам, эдаким сельским «царем-батюшкой», что вполне оправдано и вполне в духе традиций русского народа. Естественно, Белинскому не могло это понравиться, ему было бы больше по душе, если бы Гоголь, к примеру, призывал мужика к топору, к новой пугачевщине. По мнению Гоголя всякие преобразования должны происходить в рамках существующих законов, поэтапно и безболезненно, причем каждый должен обратить взор прежде всего на самого себя и, не думая о преображении всей России, навести порядок прежде всего «у себя дома».

Белинский негодует по поводу того, что Гоголь, «великий писатель, который своими дивно художественными, глубоко истинными творениями так могущественно содействовал самосознанию России», теперь учит варвара-помещика наживать от крестьян больше денег и побольше их ругать. Он уверяет, что, если бы Гоголь даже вознамерился его убить, то и тогда бы он не возненавидел его так, как за эти «позорные строки». По мнению Белинского, если бы Гоголь действительно преисполнился христовой истиной, а не «дьяволова учения», то он бы посоветовал помещику отпустить своих крестьян на свободу, так как все они братья во Христе, а брат не может быть рабом своего брата. Белинский отстаивает всё тот же радикальный путь развития. Ратует за всеобщее счастье, за равенство и чем скорее, тем лучше . Ни исторические и экономические условия, ни национальные особенности для него ни в счет.

Гоголь пишет в главе «русской помещик»: «Негодяям же и пьяницам повели, чтобы они оказывали им (примерным мужикам) такое же уваженье, как бы старосте, приказчику, попу или даже самому тебе... а который посмел бы оказать ему (примерному мужику, хозяину) какое-нибудь неуважение... то распеки тут же при всех; скажи ему: «Ах ты невымытое рыло! Сам весь зажил в саже, так что и глаз не видать, да еще не хочешь оказать и чести честному!» Из этого отрывка явственно следует, что Гоголь вовсе не призывает помещика оскорблять и унижать всех своих крепостных поголовно, а ратует за пресечение и искоренение хамства, невежества и прочих пороков, которые воочию проявились в русской деревне в годы революции 1917 года и последующей коллективизации, когда вся эта деревенская беднота (в большинстве пьяницы и лентяи) раскулачивала примерных мужиков, хозяев.

Белинский же переиначивает смысл написанного Гоголем на свой лад: «А выражение: «Ах, ты, неумытое рыло!» Да у какого Ноздрёва, у какого Собакевича подслушали вы его, чтобы передать миру, как великое открытие в пользу и назидание мужиков, которые... потому не умываются, что, поверив своим барам, сами себя не считают за людей?»

Поистине складывается впечатление, что полемизирующие разговаривают на разных языках. Белинский рассуждает с точки зрения материалистической философии, как реалист и прагматик, для которого сиюминутное заслоняет вечное, а Гоголь стоит на идеалистической позиции и вещает как мистик, поднявшийся над сиюминутной суетой и заглянувший в потусторонние дали. Белинский в своем «Письме» пишет: «Или вы больны – и вам надо спешить лечиться, или... не смею досказать моей мысли!..» Далее он возвращается к теме сумасшествия Гоголя , основывая свое предположение на мнении окружающих. «Некоторые остановились было на мысли, что ваша книга есть плод умственного расстройства, близкого к положительному сумасшествию», – тонко намекает Белинский и далее приводит еще одну расхожую сплетню падкой до скандальных сенсаций петербургской публики, что будто бы Гоголь написал свою книгу с целью попасть в наставники к сыну наследника престола. Белинский утверждает, что стоит только писателю свернуть с либерального направления и стать на путь реакционной официальной народности, сформулированной С.С. Уваровым, как тут же популярность его падает и публика от него отворачивается. «Разительный пример Пушкина, которому стоило написать только два-три верноподданнических стихотворения, и надеть камер-юнкерскую ливрею, чтобы вдруг лишиться народной любви!» – пишет Белинский.

Но Гоголю не нужна была «народная любовь», так как в своей книге он выступал не как писатель – любимец публики, – а, прежде всего, как мыслитель государственного масштаба, стремящийся к наилучшему устройству страны, к такому порядку вещей, при котором каждый выполняет свой долг на своем месте. Все вопросы жизни: бытовые, общественные, государственные, литературные имеют для Гоголя глубокий религиозно-нравственный смысл. Признавая и принимая существующий порядок вещей, он стремится не к преобразованию общества в целом , но, прежде всего, к преобразованию самого человека . Гоголь ратует о необходимости внутреннего переустройства каждого, что, в конечном счете, должно послужить залогом переустройства и преображения всей страны. Чтобы изменить человека, по мнению Гоголя, необходимо вернуться к основам христианского вероучения, очистить его от вредных наслоений нынешнего века.

Но и в этом Белинский не согласен с Гоголем. Он считает, что спасать нужно, прежде всего, Россию, то есть, весь народ целиком, а не человека в отдельности. Спасение России Белинский видит не в мистицизме и аскетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности . Он с жаром отрицает религиозность русского народа . По этому поводу он доказывает Гоголю: «По Вашему, русский народ самый религиозный в мире: ложь... русский человек произносит имя божие, почесывая себя кое-где... Приглядитесь попристальнее, и вы увидите, что это по натуре глубоко атеистический народ. В нем еще много суеверия, но нет и следа религиозности... Религиозность не привилась в нем даже к духовенству, ибо несколько отдельных исключительных личностей, отличающихся такою холодною аскетическою созерцательностью, ничего не доказывают».

На самом деле Гоголь критикует соименное ему падение нравов, исповедование народом чисто внешней, обрядовой стороны христианства, забвение основных библейских заповедей. В главе «Светлое Воскресенье» Гоголь с горечью пишет: «Христианин! Выгнали на улицу Христа, в лазареты и больницы, наместо того, чтобы призвать Его к себе в домы, под родную крашу свою, и думают, что они христиане!»

Белинский гневно обличает русское духовенство, называя его «гнусным» и, как западник, противопоставляет ему духовенство католическое. По его мнению, если католическое духовенство в момент зарождения несло какое-то положительное начало, то русское православное духовенство «никогда ничем не было, кроме как cлyгою и рабом светской власти». Оно всегда находилось в России во всеобщем презрении. Русский народ рассказывал о попах похабные сказки.

Белинский критикует Гоголя за восхваление самодержавия, за отрицательное отношение к просвещению народа, упрекает в лицемерии и ханжестве и заканчивает своё письмо словами: «Коли вы имели несчастие с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить новыми творениями, которые бы напомнили ваши прежние».

Гоголь был ошеломлен несправедливостью многих упреков и в запальчивости написал Белинскому большое и негодующее письмо, но не отправил его. В другом письме, более спокойном и рассудительном, Гоголь признал часть критических замечаний. Духовные силы его были подорваны провалом «Выбранных мест...» Гоголь попытался вернуться к художественному творчеству, принялся писать второй том «Мертвых душ», но остался неудовлетворен своей работой и сжег рукопись.

С легкой руки Белинского в русском обществе надолго укоренилось мнение о последнем произведении Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями» как о вредной, реакционной книге, восхваляющей крепостничество и самодержавие. Не читая саму «Переписку» многие судили о ней по «Письму» Белинского и также как он гневно осуждали ее. В советское время точка зрения Белинского была возведена в ранг официальной, а «Письмо к Гоголю» вошло в список обязательной для изучения литературы во всех учебных заведениях страны наряду с партийными документами и произведениями классиков марксизма-ленинизма.

Однако, были и другие суждения о последней книге Гоголя. Так, Лев Толстой, вначале резко осудивший и не принявший «Переписку», впоследствии говорил: «Я всеми силами стараюсь как новость сказать то, что сказал Гоголь».

Сейчас нет сомнения, что в «Выбранных местах...» Гоголь поставил глубочайшие вопросы русской жизни, которые Достоевский впоследствии назвал «проклятыми». Жизнь подтвердила правоту многих высказываний писателя, расставив всё по своим местам. Книга Гоголя и в наши дни не утратила своей актуальности, когда человечество, поставленное бездумным и безудержным техническим прогрессом на грань самоистребления, ощущает всё большую тягу к духовности, к углублению своих знаний о мире и человеке, к правильному пониманию законов природы и космоса.